Истину, что крестик, вам вложу
в ручки.
Вы не бойтесь, внученьки, грехов
нужных,
а вы бойтесь, внученьки, гробов
нудных.
Вы бегите дальше от пустой
веры
во грехи, как будто в лес густой,
вербный.
Вы услышьте, внученьки, тихи
в стонах:
радость перед смертью — лишь грехи
вспомнить...»
«Счастливые билетики,
билетики,
билетики,
а в них мотоциклетики,
«фиатики»,
буфетики.
Не верьте ни политике,
ни дуре-кибернетике,
а верьте лишь в билетики,
счастливые билетики...
Сейчас на вас беретики,
а завтра вы — скелетики.
Хватайте же билетики,
счастливые билетики!»
153
«Если вы с неудач полысели,
то синьоры, не будьте разинями —
вы купите себе полицейского
Бейте,
плюйте,
замечательного, резинового.
пинайте,
тычьте,
а когда его так поучите —
облегченье хотя бы частичное
в этой жизни треклятой получите...» —
«А резиновых членов правительства,
вы скажите,
у вас не предвидится?» —
«Обещать вам даже не пробую.
Сожалею, синьор, —
все проданы».
«Руки прочь,
руки прочь
от Вьетнама!
Бросим стирку нашу,
как-никак,
дочь,
я мама.
Ну за что они бомбят
тех детишек —
вьетнамят,
или все бездетны,
или врут газеты?»
«А я — плевал я на Вьетнам!
Мне бы — тихо жить.
154
Мне —
заплатку бы к штанам
новую пришить!»
«Синьор сержант,
синьор сержант,
у Пьяцца ди Эспанья
искала я себе сервант
и секретер для спальни.
И вдруг — витрина,
в ней кровать,
а на кровати девка,
в чем родила, конечно, мать,
лежит и курит дерзко.
А рядом с девкою лежат
кальсоны чьи-то сальные
и сверх того,
синьор сержант,
пустые...
эти самые.
А над стыдобищем таким
написано:
«Скульптура».
Синьор сержант,
спасите Рим
и римскую культуру!» —
«Рим спасти, синьора, сложно...
Что поделать —
молодежь...
А что можно,
что не можно —
в наши дни не разберешь...»
155
«Стриптиз, наоборот,
сейчас у нас в новиночках». —
«Что это за штуковина?» —
«А делается так:
выходит, значит, дамочка —
лишь бляшечки на титечках,
а после одевается,
и в этом — самый смак». —
«Старо...
На сцену жизни
все выползают голыми,
а после одеваются
в слова,
слова,
слова,
но под словами все-таки
друга друга видят голыми.
Стриптиз наоборот — ля вита такова...»
— Синьор, я хозяин бара, и конечно, это не мое
дело; но я хотел бы предупредить вас, что
женщина, подсевшая к вашему столику, —■
извиняюсь, мужчина...
— Что за странная шутка!
— К сожалению, это не шутка, а жизненный опыт,
синьор. Обратите внимание на руки и ноги — они
чересчур крупные, мускулистые. Растительность
снята с лица специальной пастой. Длинные
волосы — или парик, или свои, отпущенные. Вас,
может быть, ввела в заблуждение выпуклая форма
груди? Это следствие парафиновых инъекций.
Болезненно, но действенно. Синьор, вы еще очень
молоды и, видимо, неопытны, поэтому я счел своим
156
долгом несколько неделикатно предупредить
вас...
— Значит, эта женщина — мужчина?
— Мужчина, синьор...
— Черт знает что такое! Кстати, называйте меня
не синьор, а синьорина. Я уже сколько дней
безрезультатно ищу себе хоть одну настоящую
женщину... Что поделаешь — не везет...
«Синьоры!
От имени и по поручению президиума Клуба
педерастов разрешите мне поднять первый тост за
женщин. Пусть вас не удивляет этот тост, синьоры.
При всех их физических и моральных недостатках
женщины необходимы для того, чтобы рождать
нас, педерастов. Итак — за женщин!»
«Мой друг, скажи, к чему писать стихи
среди распада страшного? Не знаю.
Как этот мир сурово ни стыди,
не устыдится. Предан стыд, как знамя.
Спасение в стыде, но он забыт,
и мне порою хочется воскликнуть:
«О где же, человечество, твой стыд —
единственный твой двигатель великий?
Вокруг бесстыдство царствует в ночи,
а чувства и мельчают и увечатся, —
лишь пьяниц жилковатые носы
краснеют от стыда за человечество...» —
«Постой, постой... Твой горький монолог
уже стихи... Писать их, значит, стоит.
157
А не захочешь — так заставит бог,
который в нас, несовершенных, стонет.
Да, стыд забыт, — вернее, он притих,
но только сокрушаться не годится.
Ведь ты стыдишься! Почему в других
потеряна способность устыдиться?!
Бездейственно следить чужой разврат
не лучше откровенного разврата,
и, проклиная свысока распад,
мы сами — составная часть распада.
Ну, а тебе не кажется, мой друг,
что, зренье потерявши от испуга,
мы в замкнутый с тобой попали круг,
не видя мира за чертою круга?
Но есть совсем другие круги, есть
и в этот миг — нетронуто, старинно —
любовь, надежда, доброта и честь
идут, для нас незримые, по Риму.
Они для нас, как мы для них, — в тени.
Они идут. Как призраков, нас гонят.
И может, правы именно они
и вечны, словно Вечный этот город». —
«Забыли нас, любимый мой.
Из парка все ушли домой,
и с чертового колеса
стекли куда-то голоса.
Механик, видно, добрый был —
на землю нас не опустил.
Остановилось колесо.
Забыли нас... Как хорошо!
Внизу наш бедный гордый Рим,
любимый Рим, проклятый Рим.
Не знает он, что мы над ним
в своей кабиночке парим.
Внизу политики-врали,
министры, шлюхи, короли,
чины, полиция, войска —
какая это все тоска!
Кому-то мы внизу нужны,
и что-то делать мы должны.
Спасибо им, что хоть сейчас
на небесах забыли нас.
Чуть-чуть кабиночку качни
и целовать меня начни,
не то сама ее качну
и целовать тебя начну».
Постой, война, постой, война...
Да, жизнь, как Рим, — она страшна,
но жизнь, как Рим, она — одна...
Постой, война, постой, война...
КОЛИЗЕЙ
Колизей,
я к тебе не пришел, как в музей.
Я не праздный какой-нибудь ротозей.
Наша встреча
как встреча двух старых друзей
и двух старых врагов,
Колизей.
Ты напрасно на гибель мою уповал.
Я вернулся,