Тут Евсевий позвонил в изящный серебряный колокольчик, и на пороге возник мой старый знакомец - учитель Мардоний! С тех пор как мы с ним распрощались в портике епископского дворца, прошло шесть лет, но он ничуть не изменился. Мы радостно обнялись.
- Мардоний - моя правая рука, - промурлыкал Евсевий.
- Он начальник моего секретариата. Великолепный знаток классической литературы, образцовый верноподданный, добрый христианин, непоколебимый в вере. - Казалось, Евсевий произносит надгробную речь.
- Он проводит тебя к выходу. А теперь приношу извинения, благороднейший принцепс, но я должен идти на заседание Священной консистории. - Евсевий поднялся. Мы подняли руки в прощальном жесте, и он удалился, настоятельно прося меня заходить к нему в любое время.
Едва мы с Мардонием остались одни, я весело сказал:
- Ручаюсь, ты не надеялся вновь увидеть меня живым! Ох, не надо было мне этого говорить! Лицо бедного Мардония покрылось смертельной бледностью. "Не здесь, - прошептал он. - Дворец… тайные осведомители… повсюду. Пойдем".
Беседуя на отвлеченные темы, он провел меня по мраморным анфиладам к главному выходу. Гвардейцы, стоявшие на часах у дворцовых ворот, отдали мне честь, и я на миг ощутил честолюбивое волнение, которое вовсе не укладывалось в тот образ философа-аскета, который я только что нарисовал Евсевию в качестве своего портрета.
Моя охрана ждала меня под аркадой на другой стороне площади. Я знаком приказал им оставаться на месте. Мардоний был краток:
- Я больше не смогу с тобой видеться. Я просил хранителя священной опочивальни позволить мне учить тебя придворному церемониалу, но он отказал и дал мне ясно понять, что на наши встречи наложен запрет.
- А что это за армянин, о котором он говорил?
- Евферий - добрый человек, он тебе понравится. Не думаю, что он приставлен за тобой шпионить, хотя, разумеется, он будет регулярно писать о тебе донесения. Будь все время начеку. Ни в коем случае не критикуй императора…
- Это-то мне понятно, Мардоний. - Я не удержался от улыбки: он меня поучал совсем как в детстве. - Иначе бы я не прожил так долго.
- Да, но здесь Константинополь, а не Макелла. Здесь Священный дворец, который… э… э… нет, никто не в силах его описать.
- Даже Гомер? - поддразнил я его. Он печально усмехнулся.
- Вряд ли Гомер смог бы себе представить такой разврат и продажность.
- А что намереваются сделать со мной?
- Император еще не решил.
- Может ли за него решить Евсевий?
- Не исключено. Постарайся завоевать его расположение. Покажи, что ты безобиден.
- Это не так уж трудно.
- И жди. - Тут Мардоний снова стал таким, каким я его помнил с детства. - Между прочим, мне довелось читать одно из твоих сочинений - "Александр Великий в Египте". В нем излишне много перифразов. Кроме того, ты неточно процитировал Гомера, 187-й стих 16-й песни "Одиссеи": "Нет, я не бог. Как дерзнул ты бессмертным меня уподобить?" Вместо "дерзнул" ты написал "посмел". Когда Евсевий указал мне на эту ошибку, мне было очень стыдно.
Я смущенно извинился, но больше всего меня поразило то, что, как выяснилось, все мои школьные упражнения хранятся в архиве у Евсевия.
- Когда-нибудь на их основе тебе будет вынесен приговор, обвинительный или оправдательный. - Мардоний нахмурился, и на его лице резче обозначилась паутина морщин. - Будь осторожен. Никому не доверяй. - С этими словами он поспешил обратно во дворец.
Остаток года я прожил в Константинополе на доходы с крупного наследства, оставленного мне бабушкой, - она умерла тем летом. Перед самой ее смертью мне разрешили с ней повидаться, но она меня не узнала. Она бредила, и ее так трясло, что приходилось временами привязывать ее к кровати. Когда я собрался уходить, бабушка поцеловала меня и пробормотала: "Милый, милый".
По приказу хранителя священной опочивальни мне запрещалось общаться со сверстниками, да и вообще с кем-либо, кроме моих наставников, Екиволия и Никокла, а также евнуха-армянина. Екиволий был человеком обаятельным, а вот Никокла я просто возненавидел. Это был маленький, тщедушный старикашка - сущий кузнечик. Многие считают его лучшим грамматиком нашего столетия, но для меня он всегда был врагом. Он тоже меня недолюбливал. Мне особенно запомнился один из наших разговоров. Сейчас он представляется мне забавным.
- В жизни благороднейшего Юлиана сейчас очень ответственный период, - заявил мне однажды Никокл, - и он должен осмотрительно выбирать себе наставников. В мире полно лжеучителей. В религии это раскольническая секта Афанасия, а в философии - всевозможные шарлатаны, вроде Либания.
Так я впервые услышал имя учителя и мыслителя, которому суждено было сыграть такую значительную роль в моей судьбе. Без особого интереса я спросил, кто это такой.
Антиохиец - всем известно, что это за народ. Он прошел курс наук в Афинах и около двенадцати лет назад явился к нам в Константинополь преподавать философию. Он был тогда еще молод, но не желал выказывать ни малейшего почтения тем своим коллегам, которые, возможно, были не так мудры, как он, однако, во всяком случае, обладали большим опытом. - Никокл издал что-то вроде стрекотания кузнечика в знойный полдень - засмеялся, что ли? - К тому же он еще и вольнодумец. Все знаменитые константинопольские учителя - христиане, он же - нет. Подобно многим побывавшим в Афинах (и должен сказать, я сожалею о том, что ты так туда рвешься), Либаний исповедует ложную веру наших предков. Он называет себя эллином и предпочитает Евангелиям Платона, а Ветхому Завету - Гомера. За какие-то четыре года, что он здесь провел, ему удалось перессорить всех академиков. Подумать только, какое самомнение, - он подал императору записку, в которой критиковал преподавание в академии греческого языка и даже требовал изменить программу! К счастью, вот уже восемь лет как он отсюда уехал, причем с подмоченной репутацией.
- А что случилось? - Как ни странно, филиппика Никокла меня заинтересовала. Странно потому, что я уже тогда знал: ученые повсюду враждуют между собой и верить тому, что они говорят друг о друге, нельзя ни в коем случае.
- На него пожаловался некий сенатор. Он пригласил Либания давать своей дочери уроки классической литературы, а тот, вместо учебы, наградил ее ребенком. Чтобы спасти честь девушки и ее семьи - очень известной (поэтому я тебе ее не назову…), Август выслал Либания из Константинополя.
- И где он сейчас?
- В Никомедии и, как всегда, доставляет массу беспокойств. У него просто страсть быть всегда на виду. - Чем больше Никокл хулил Либания, тем больший интерес вызывал он у меня; мне захотелось с ним встретиться. Но как это сделать? Либаний не мог приехать в Константинополь, а я - съездить в Никомедию. К счастью, у меня нашелся союзник.
В отличие от Никокла, которого я просто не переносил, евнух-армянин Евферий, три раза в неделю обучавший меня придворному церемониалу, был мне очень симпатичен. Этот тучный человек, всегда державшийся естественно и с большим достоинством, ничем не походил на евнуха - у него росла борода и был низкий мужской голос. Его оскопили в возрасте двадцати лет, так что он успел познать, что такое быть мужчиной. Однажды он рассказал мне с жуткими подробностями, как чуть не изошел во время этой операции кровью, "потому что чем ты старше, тем операция опаснее. И все же я доволен жизнью. Я прожил ее интересно, а в том, что со мною случилось, есть и положительная сторона: я не тратил времени на погоню за любовными утехами". Хотя последние слова и справедливы в отношении Евферия, их нельзя, однако, с полным основанием отнести ко всем евнухам, особенно тем, что жили во дворце: они, несмотря на свое увечье, способны к плотской любви, свидетелем чему я однажды оказался, - но об этом позднее.
Когда я сказал Евферию, что хотел бы поехать учиться в Никомедию, он согласился взять на себя щекотливые переговоры с секретариатом Евсевия. И вот между моим домом и Священным дворцом завязалась оживленная переписка. Шли месяцы, а Евферий все писал и писал для меня ежедневные прошения, на которые ему же самому зачастую приходилось и отвечать от имени Евсевия отказом в самых изысканных выражениях. "Это для меня хорошая практика", - приговаривал он устало.