Уже в этот ранний час город весьма оживлен; по Пятой авеню гремят повозки, а пешеходы — главным образом бедный люд, спешащий на работу, — шагают, вобрав головы в плечи и выдыхая облака пара. Большинство нищих — ветераны Гражданской войны в заношенной до дыр форме; безрукие, безногие, безглазые, они торгуют карандашами, шнурками. «Я потерял руку под Чикамога, сэр». И помятая оловянная кружка укоризненно суется вам под нос. Итальянцы играют на шарманках, дрожащие обезьянки танцуют на жутком холоде. Бездомные дети в лохмотьях жмутся в подъездах.

Я сел в вагончик на конной тяге. Плата — пять центов, но у меня в кармане не нашлось мелких денег — какие-то грязные бумажки достоинством в десять, двадцать пять центов и даже доллар. В моем кошельке несколько полуорлянок — золотых десятидолларовых монет (их следует поберечь!). У меня пока нет двадцатидолларовых монет с двуглавым орлом (моя удачная метафора утреннего солнца). Но ведь если нью-йоркское солнце нельзя уподобить американской валюте, то, значит, вся эта великая страна не Эльдорадо, а сплошной блеф.

Вагончик раскачивался и подпрыгивал по Пятой авеню. Пузатая печка в центре вагончика не столько согревала, сколько отравляла воздух. Пол — наверное, для утепления — устлан соломой. Пассажиры — главным образом мужчины, почти все с бородами и пузатые, как печка. Кстати, если не считать совсем уж бедных, все ньюйоркцы отличаются тучностью; похоже, что это модно. А ведь когда я был молод (впрочем, пора бы перестать служить летописцем для одного себя, надо приберечь эти воспоминания для лекторской кафедры и газетных полос), американцы были стройны, долговязы, нередко сутулы, а их лица обветрены и, конечно, безбороды. На смену янки пришла некая новая порода — тучные сластолюбцы, расплодившиеся под золотым солнцем.

Все пассажиры читали газеты. Это значит, что газетный бизнес, мой бизнес, процветает. Аршинные заголовки кричат о побеге из тюрьмы босса Твида.

Я сошел на углу Пятой авеню и Шестнадцатой улицы, проклиная свой возраст, потому что каждый шаг давался мне с неимоверным трудом. Как и мои соотечественники, я тоже изрядно тучен, но меня по крайней мере извиняет преклонный возраст и французская кухня.

Я шел по Шестнадцатой улице мимо бесконечных одинаковых домов, сложенных из песчаника. Служанки-ирландки подметали лестницы, слуги (в том числе негры) выносили помойные ведра, точильщик, звеня в колокольчик, двигался от дома к дому. Струйки белого дыма взвивались над трубами; респектабельная улица медленно просыпалась.

Я застал Уильяма Каллена Брайанта в кабинете; в выцветшем халате он упражнялся с гантелями. Он не прекратил этого занятия и, думаю, не узнал меня, пока служанка не назвала мое имя.

— Скайлер! Молодец, что пришли. Садитесь, я сейчас.

Сидя в темном кабинете (его освещали лишь два крохотных уголька в камине), я наблюдал, как Брайант занимается гимнастикой. Он такой же высокий и худощавый, каким я его запомнил, но внешность его полностью преображает окладистая борода, обрамляющая лицо наподобие мандалы или магического куста, в любой момент готового воспламениться и исторгнуть из себя глас божий; кстати, мне всегда казалось, что голос Брайанта не должен слишком уж отличаться от голоса божества в один из редких спокойных дней Создателя.

— Вам следует каждое утро делать гимнастику, Скайлер…

— Я почти каждый день думаю об этом.

— Кровь надо приводить в движение, в движение! — Отложив гантели в сторону и извинившись, Брайант удалился. Через несколько закрытых дверей я слышал, как он плещется в воде, и знал, что она наверняка ледяная.

Вскоре Брайант вернулся, полностью одетый; пышущий здоровьем, сказали бы англичане. Вместе мы спустились в столовую, продуваемую сквозняками и обставленную неподдельной истлейковской мебелью.

Завтракали мы вдвоем. Жена Брайанта умерла десять лет назад.

— Дочь Джулия в отъезде. Так что я холостяк.

Служанка подала нам мамалыгу с молоком и хлеб грубого помола с маслом. Напрасно я ждал кофе или чая.

Побег Твида из тюрьмы произвел на Брайанта сильнейшее впечатление.

— Конечно, он подкупил тюремщиков. Все они одинаковы.

Кто «они», он не уточнил, но я думаю, что он имел в виду «чернь» — демократов, ирландцев, всех врагов республиканской «Ивнинг пост», которая, несмотря на скандал, поддерживает администрацию Гранта. Радикальный гражданский дух газеты давным-давно мертв. Да ведь и сам Брайант далеко не молод.

Я мрачно жевал черный хлеб, внимая пространным рассуждениям Брайанта о безнадежной продажности, царящей в Нью-Йорке; наконец, устав от них, я спросил его об истории Соединенных Штатов, которую он собирался написать.

Я был осчастливлен редкой для него улыбкой.

— Увы, сделано очень мало. Но мой соавтор трудится вовсю. А пока у меня готов к изданию новый сборник стихов.

Брайант испробовал на мне несколько вариантов заглавия. Мы решили, что лучше всего подходит «Поток лет».

Этот труд восьмидесятилетнего старца, по словам Брайанта, является ответом на его юношеское стихотворение «Танатопсис»[16].

— Трудно поверить, что в семнадцатилетнем возрасте я и в самом деле сомневался в бессмертии души. Однако теперь, Скайлер, я готов признать наше бессмертие!

В этот момент Брайант был похож на Моисея, несмотря на прилипшие к бороде кусочки мамалыги. Я почтительно кивнул, снова почувствовал себя молодым, зеленым юнцом, не решающимся раскрыть рта в присутствии первого поэта Америки, самого выдающегося газетного редактора Нью-Йорка, самого старого человека, какой когда-нибудь упражнялся с гантелями в морозное зимнее утро.

— Но и ваши труды принесли нам немало радости. — Глубоко посаженные глаза, казалось, только сейчас меня заметили. Если кровь в моих застывших жилах была бы способна ринуться в какую-либо часть моего тела, я, наверное, покраснел бы от удовольствия — похвалы единственного человека на земле, который все еще считает меня молодым.

— Мне особенно понравился «Париж под Коммуной». Какое время! Какие столкнулись принципы! — К моему удивлению, коммунары — или коммунисты — не повергли Брайанта в панический ужас, он задал мне несколько умных вопросов. Поразился я и тому, что он правильно запомнил название книги; обычно все говорят «Париж под коммунистами».

Затем мы заговорили о нашем дорогом коллеге-редакторе Уильяме Леггете. Я пишу «коллеге», зная, что Брайант питает к этому слову отвращение. Он написал небольшую книжицу о словах и фразах, которые никогда не печатаются в «Ивнинг пост». Не «коллега», а «сослуживец». Не «инаугурация», а «вступление в должность». Он недолюбливает слова, заимствованные из латыни или греческого (хотя и назвал свое самое знаменитое стихотворение греческим словом).

Любопытно, что, несмотря на тонкое чувство языка, проза Брайанта настолько ординарна, что даже самая живая тема падает замертво от одного прикосновения его (последнего в Нью-Йорке) гусиного пера.

Раскрыв «Геральд», Брайант нашел сообщение обо мне на третьей странице. С довольной ухмылкой он прочитал вслух отчет о прибытии в Нью-Йорк знаменитого писателя Чарлза Скермерхорна Скайлера с дочерью, княгиней Дэй Риджентской.

— В этом титуле слышится нечто турецкое.

— Скорее, боснийское.

Чувство юмора у Брайанта, как и раньше, прячется за застывшей маской, которой он пытается гипнотизировать мир. Как журналисты-профессионалы, мы позабавились самоуверенной некомпетентностью интервьюера, осудили низкий уровень современной журналистики.

— И все же…

Тут нас прервала служанка; она принесла отнюдь не чай или кофе, как я надеялся, а пальто и касторовую шляпу Брайанта.

— …немалая заслуга в разоблачении Твида в 1873 году принадлежит газетам.

Я с грустью отметил, что служанка далее не попыталась помочь мне надеть пальто; учитывая ревматические боли в плече, мне гораздо труднее одеваться и раздеваться, чем Брайанту.

— …А также губернатору Тилдену.

вернуться

16

«Созерцание смерти» (греч.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: