Здесь пора остановиться.
Эти страницы — наброски, не более того. Повседневные впечатления от моей новой старой родины.
Заголовки: «Соединенные Штаты в год столетия». «Возвращение странника». «Старый Нью-Йорк: мемуары никербокера». «Воспоминания об эпохе Джексона и Ван Бюрена…» Попробую заинтересовать ими издателей и лекционных агентов…
В данный момент — сейчас полночь 4 декабря 1875 года — меня несколько смущает проблема: как воплотить в слове этот Новый Свет, с которым я пока знаком лишь на расстоянии. Разумеется, я могу до бесконечности писать о днях минувших, и, к счастью, если верить моему издателю мистеру Э. П. Даттону, такая продукция, предайся я воспоминаниям, будет иметь хороший сбыт. Однако подлинная задача — проникнуть в суть этой страны, какой она стала сегодня, с населением, в два, три или даже четыре раза превышающим то, что было в год моего отъезда— 1837-й. И только сейчас, обливаясь потом в гостиной нашего номера, куда внезапными порывами, напоминающими африканский сирокко, через металлические трубы вторгается сухой, раскаленный воздух, и размышляя над тем, что я успел увидеть сегодня в Нью-Йорке, я начинаю понимать масштаб того, что мне предстоит.
Никто из американцев, с которыми я встречался в Европе на протяжении последних сорока лет, не счел нужным подготовить меня к величию и вульгарности, изобилию и нищете, элегантности и чудовищному скоплению людей в этом городе, который остался в моей памяти небольшим морским портом со столь скромными претензиями, что дом, которым владела мадам Джумел на Гарлемских — то есть уже давно не Гарлемских, а Вашингтонских холмах, считался особняком, а теперь целиком поместился бы в танцевальном зале одного из тех дворцов, которые строят себе богачи на улице, называющейся ныне Пятой авеню, а в мое время — проселочной дороге, петлявшей между фермами к северу от Поттерс-филд, позже переименованной в Пэрэйд-граунд, а еще позже — в Вашингтон-сквер, застроенную «старыми» домами наследников нью-йоркской знати времен моей юности.
В те дни горожане жили в южной части острова Манхэттен, между Батареей и Бродвеем, где теперь властвует коммерция или кое-что похуже. Я вспоминаю, что площадь Св. Марка была крайней северной точкой, жить дальше которой никому и в голову не пришло бы. Теперь, рассказывают, некая богатая особа построила себе кремовый дворец во французском стиле на Пятьдесят седьмой (!) улице напротив только что законченного Центрального парка (как, спрашивается, можно «закончить» парк?).
К Эмме подбежал запыхавшийся стюард.
— C’est un monsieur; il est arrivé, pour Madame la Princesse[6].
Все в один голос уверяли нас, что из судов, пересекающих Атлантику, самые комфортабельные — французские; «Перейра» не обманула наших ожиданий, несмотря на зимние штормы, сопровождавшие нас половину пути от Гавра. Капитан был сама любезность; он находился под впечатлением высокого титула Эммы, вопреки тому, что титул этот наполеоновский, а вторая французская империя сменилась третьей французской республикой. Тем не менее капитан предоставил нам поистине королевские каюты всего за 150 долларов (обычная цена двух билетов первого класса — 200 долларов).
Наши попутчики были столь угрюмы и ненавязчивы, что я сумел за восемь с половиной дней путешествия закончить статью для «Харпере мансли». «Императрица Евгения в ссылке» слеплена из фактов, сообщенных мне моей обожаемой подругой принцессой Матильдой, разумеется ненавидящей свою кузину — императрицу. В соответствии с современным американским вкусом статья исполнена патетики, по большей части ложной.
Императрица всегда была очень добра к Эмме и ко мне, хотя и позволила себе однажды бестактность в моем присутствии, сказав, что в обществе литераторов ей так же скучно, как в обществе первооткрывателей! Что ж, писатель — тот же первооткрыватель. Мы тоже заняты поисками забытых городов, редкостных животных и никем не написанных фраз.
Посетителем Эммы оказался Джон Дэй Эпгар. Он ждал нас в главном салоне. С несколько потерянным видом он стоял в толпе пассажиров первого класса, озабоченных поисками детей, гувернанток, сумок и чемоданов.
Несколько мужчин возле бара с мраморной стойкой поглощали коктейль, который американцы колоритно нарекли «продирателем глаз».
— Княгиня! — Эпгар низко склонился над ее рукой; для американца у него неплохие манеры. Все-таки недаром Джон, как я его зову, провел год в нашем посольстве в Париже. Теперь у него в Нью-Йорке адвокатская практика.
— Мистер Эпгар, вы верны своему слову. — Эмма обратила на него прямой взгляд своих темных глаз, быть может, не столь пронзительный, что был брошен на город Нью-Йорк, но ведь Джон в отличие от города ей довольно хорошо знаком.
— Карета ждет вас у пятидесятого причала. С носильщиками. Простите, мистер Скайлер. — Джон поклонился мне, мы пожали друг другу руки.
— Как вы попали на борт? — полюбопытствовал я. — Разве мы уже причалили?
— На специальном катере. С целой оравой, которая вас встречает.
— Меня? — я был искренне удивлен. Я телеграфировал Джейми Беннету в редакцию «Геральд», что прибываю четвертого, но я вовсе не рассчитывал, что этот лентяй явится ко мне с визитом на середину Гудзона. Кто же еще узнал о моем призде?
Капитан все нам объяснил.
— Американская пресса поднялась на борт, чтобы проинтервьюировать мистера Шулэ. — Я никак не могу привыкнуть к французскому произношению моего имени. Может быть, поэтому я чувствую себя во Франции совсем другим человеком, чем был в Америке. Спрашивается: изменился ли я? В конце концов, именно слова выражают нашу суть.
— Невероятно! — Эмма невысокого мнения о журналистах, несмотря на то что наши средства к существованию отныне мне предстоит зарабатывать пером, писанием для газет, журналов, для кого и чего угодно. Паника 1873 года уничтожила весь мой капитал. Но что еще хуже, муж Эммы оставил ее в сходной ситуации, он не нашел ничего лучшего, как умереть пять лет назад, пытаясь проглотить кусок Tournedos Rossini[7] в ресторане «Лукас Картон».
Был ли это сердечный приступ или кусок говядины, попавший в дыхательное горло, мы никогда не узнаем, потому что нас обоих не было рядом, когда князь д’Агрижентский столь скоропалительно оставил этот мир во время позднего ужина с любовницей. Это был настоящий скандал в течение трех дней накануне войны с Пруссией. Вскоре у парижан появилась другая тема для разговоров. У нас — нет. До сих пор мы не в силах понять, как случилось, что князь умер, задолжав состояние, которым, казалось нам, он владел.
С несколько сомнительной помпезностью придворного камергера капитан провел нас через салон в небольшую гостиную, обставленную позолоченными креслами à la Louis Quinze[8], где меня поджидал цвет юной нью-йоркской прессы. Иными словами, молодые неопытные журналисты, чья функция — встречать на борту знаменитостей и в мучениях и ошибках (второго, как правило, больше, чем первого) осваивать искусство интервьюирования, или бойкого лжеописания этой особой людской породы.
Двадцать или тридцать лиц смотрели на меня из скопища длинных и весьма потрепанных пальто; одни распахнутые из-за тепла в гостиной, другие наглухо застегнутые от морозного ветра в это утро. Сегодня нам чуть ли не сто раз сказали, что такой холодной зимы старожилы не помнят. Но разве не так говорят про любую зиму?
Капитан представил меня журналистам — он явно доволен тем, как быстро и, пожалуй, даже драматично окупается сделанная нам скидка. Я воспел пароходную кухню и пышно восславил удобства французской пароходной компании.
Пока на меня сыпались вопросы, некий близорукий художник набрасывал мой портрет. Я успел кинуть взгляд на одно из своих воплощений, когда он переворачивал страницу блокнота: невысокий, тучный, похожий на голубя мужчина с тремя подбородками, уложенными поверх неестественно высокого воротника (у меня нормальный воротник), со вздернутым, разумеется, носом и квадратной челюстью уже немолодого голландца. Боже! К чему иносказания? Старик шестидесяти двух лет.