Бэрр наслаждается надписями на памятниках.
— Элизабет! Кто бы мог подумать? Не знал, что она умерла. — Бэрр нацепил свои восьмигранные очки. — Скончалась в восемьсот десятом. Вот в чем дело. Я был еще в Европе. Скрываясь от неправосудия. — Он снова снял очки. — Боюсь, что ее возраст, как сказал бы Джереми Бэнтам[3], был всегда сильно преуменьшен. Она была старше меня и… прекрасна! Прекрасна, Чарли. — Бэрр сдвинул очки на лоб. Птицы щебетали среди деревьев у церкви наперекор оглушающему в этот час дня грохоту, скрипу и ржанью, доносившемуся с улицы.
— Я знаю, ты пишешь о моей бурной жизни. — Я обомлел. И выдал себя. У меня все всегда на лице написано. Ничего не умею скрыть. Надо учиться этому искусству. — Я обратил внимание, что ты делаешь заметки. Не путайся. Я не возражаю. Если бы я не был так ленив, я бы сам все записал, тем более что кое-что у меня уже набросано.
— Настоящие мемуары?
— Крохи и осколки воспоминаний. Я все еще мечтаю рассказать подлинную историю Революции, пока не поздно, хотя, наверное, уже поздно, ведь легенды тех дней отлиты в типографском свинце, если можно судить по школьным учебникам. Просто ужасно, сколько там вранья. Зачем ты так часто видишься с мистером Леггетом из «Ивнинг пост»?
Внезапное обвинение буквально сбило меня с ног: это его знаменитый прием в суде во время перекрестного допроса.
Старик помог мне удержаться на ногах.
— Я вижусь с ним потому, — лепетал я, — что знаком с ним еще с той поры, когда учился в Колумбийском… Он часто там бывал, знаете, беседовал с нами о литературе. О журналистике. Я тогда подумывал, не заняться ли мне журналистикой, но потом выбрал юриспруденцию…
Неизвестно, что Бэрр хотел у меня выведать, но, очевидно, он своего добился, потому что по пути с кладбища к Бродвею, где уже зажигались ярко-белые шипящие уличные фонари, а прохожие отбрасывали темные, мерцающие тени, он переменил тему. Я вздрогнул: не призраки ли это? Да и рядом со мной разве не призрак, решительно не желающий исчезнуть?
— Когда в следующий раз увидишь мистера Леггета, скажи ему, что я в восторге от его статей насчет нуллификации[4]. Я тоже сторонник Джексона и против нуллификации. — Как же это понять? Недавно Южная Каролина заявила о своем «праве» не только не признавать федеральные законы, но и выйти в случае необходимости из союза штатов. Если полковник Бэрр действительно хотел отделения западных штатов от восточных (в чем все убеждены), он должен был бы одобрить принятый Южной Каролиной закон. Но он его не одобряет. Или говорит, что не одобряет. Он — как лабиринт. Не заблудиться бы.
Бэрр привел меля в переполненный бар гостиницы, мы выпили изрядное количество мадеры (ему это несвойственно: табак его единственная слабость), пока не пришел доктор Богарт, щуплый, седенький старичок с мордочкой попугая и птичьими повадками.
Бэрр был в праздничном настроении. Я все еще не понимал почему.
— Святой отец, вы опоздали! Не оправдывайтесь. Мы немедленно едем! Пора, пора!
Он отставил стакан. Я последовал его примеру, заметив, что джентльмены за соседним столиком ловят каждое его слово. Нелегкая задача: в прокуренной комнате стоял гул голосов, сопровождаемый стуком молотка, которым бармен раскалывал лед.
— Вперед! — Бэрр устремился к двери, разметая на ходу стайку адвокатов — некоторые из них, с ужасом узнавая его, кланялись. — На Холмы, джентльмены. — Он хлопнул в ладоши. — На Холмы! Только туда!
ГЛАВА ВТОРАЯ
Я страшусь ночных путешествий. Сидеть закупоренным в темноте экипажа — все равно, что расстаться навсегда с реальным миром, уйти в небытие. И цокот копыт, позвякивание упряжки, проклятия возницы только вселяют еще больший ужас перед небытием. А в эту ночь отвратительный белесый свет луны к тому же обесцвечивал мир, лишал поля и деревья зелени, превращая природу в нечто черно-белое, серебристое. Временами мне и в самом деле казалось, что я умер.
Да и сидевшие напротив два старика, конечно же, не улучшали моего мрачного настроения. Бэрр: «Тут, кажется, Вэнтворты жили, в том фермерском доме с тремя трубами?» Д-р Богарт: «Нет, полковник, тут жил голландец. Как его… Ну, тот, с лысой женой, которая утонула в Фишкилле в семьдесят втором или семьдесят третьем».
Неужели и я буду таким в их годы? Буду вспоминать ненужные подробности чьих-то смертей. Но мне, если верить итальянцу-предсказателю в Касл-гарден, суждена короткая жизнь. Меня не ждет болтливая старость. И слава богу.
А тем временем в экипаже я погружался в небытие и надолго достигал совершенства. Но я жульничал: думал о будущем, когда нуль, в который я превратился, лопнет — о, тогда мир узнает, что Чарли Скайлер был существенным слагаемым в общей сумме! Почему я пишу математическими терминами? Я ведь не слишком тверд в таблице умножения и робею при виде сложных дробей.
«Описывай! — твердит все время Леггет. — Описывай!» Ну что ж, попробую.
Проехали открытые ворота. Каменные? Деревянные? Не видно. По изогнутой подъездной аллее. Высокие темные деревья. В отдалении — река. Свет на воде как потускневшее серебро (пока ничего лучше не придумал — потом еще попробую). Темная громада особняка. Огни во всех окнах. Званый вечер? Вряд ли, Бэрр предложил бы нам одеться соответствующим образом. Но почему такая иллюминация? Даже мадам Джумел при всем своем богатстве не станет зажигать свет во всех комнатах, чтобы отпраздновать наступление полуночи.
Экипаж останавливается у подъезда. Откуда-то сбоку появляется черный лакей. Мы выходим. Ступени поднимаются к портику с колоннадой (на втором этаже балкон). Дом громадный, на два крыла, представляешь себе всяческие флигели, мансарды, подвалы. Дом построил до революции некий тори по имени Моррис. Впоследствии он был конфискован государством. Мои родители приезжали сюда по воскресеньям, когда дом был модной гостиницей. Затем его купил Стивен Джумел для своей новой жены и старой любовницы Элизы Боуэн (или как ее) из Провиденса, штат Род-Айленд.
Открывается парадная дверь. Вспыхивает ярко освещенный прямоугольник. Нас встречает громадный дворецкий. Полковник Бэрр быстро исчезает в доме. Я помогаю прихрамывающему доктору Богарту: у него слабые ноги, и он плетется как пьяный.
Теперь для истории — пишу в другом времени.
Мы вошли в холл как раз вовремя, чтобы стать свидетелями брачного танца полковника Бэрра (или мадам Джумел?).
В конце длинного зала в свете люстр стояла мадам собственной персоной, на ней было, вероятно, парижское бальное платье. Я бы сказал, чересчур роскошное. Величественная женщина с громадными глазницами и маленькими серыми глазками, маленьким ртом и квадратной челюстью. Увешана драгоценностями. Да, платье, конечно, было бальное (его прислали из Франции, сказала она нам позже): в провинциальном Нью-Йорке еще не знали этой моды, а может, знали, да не одобрили. Скорее первое. Я редко бываю в обществе богачей.
— Полковник Бэрр! Я не ждала вас, сэр! — Наверное, это были первые слова, с которыми мадам к нему обратилась. Они еще отдавались эхом в зале, когда я дотащил доктора Богарта до ливрейного лакея, не обратившего на нас ни малейшего внимания: как и все мы, он не отрывал глаз от хозяйки дома, которая стояла, будто готовясь бежать, — одной рукой держалась за перила, другую прижимала к сердцу.
— Моя дорогая, тому, о чем я предупредил вас вчера, суждено свершиться. — Бэрр вприпрыжку покрыл расстояние, отделявшее его от прекрасной Элизы, которая, выбрав между отступлением в громадную гостиную за ее спиной или в безопасность комнат наверху, уже ступила на первую ступеньку лестницы, по-прежнему держась за перила и за сердце.
— О чем вы, полковник? Я не припоминаю, чтобы вы меня предупреждали.
— Мадам. — Полковник взял ее за руку, которая должна была защитить сердце. Она будто нехотя уступила. — Как и обещал, я приехал со священником. Доктором Богартом.