— И куда же ты пойдешь? — спрашивал Мишку Щенок.
— В лес, — сказал Мишка. — Медведи, которые никому не нужны, должны жить в лесу. Я знаю.
Кукла сидела рядом и делала вид, что ее это не касается.
— Прощай, — сказал Мишка, — не забывай вовремя высовывать язычок.
Он соскользнул со скамейки и, ковыляя, скрылся за углом высокой песочницы. Никто из детей не заметил его ухода…
Во двор пришла ночь.
Было тихо, только вода журчала в маленьком фонтанчике посреди детской площадки. Из-за угла высокой песочницы выглянул Мишка.
Убедившись, что никого нет, он вышел на середину двора, задрал голову и посмотрел на знакомое окно, освещенное слабым теплым огоньком.
Это в комнате девочки горела лампа-ночник.
Клоун, Кукла и Щенок сидели в кресле и смотрели на девочку.
Она в длинной ночной рубашке, босая, стояла у окна, прижавшись лбом к стеклу.
На постели, около подушки, лежала цветная лента, которую утром девочка завязала бантом на шее у Мишки.
А Мишка уже шагал далеко от дома, по улицам опустевшего города. Он шел, задумчиво склонив набок круглую голову с торчащими ушами, и ни разу не оглянулся.
Купы деревьев были видны издали между домами.
— Вот и лес, — сказал Мишка. Но это был не лес, а городской парк. Маленькая фигура Мишки прошла под высоченной аркой ворот в парк. У ворот ветер трепал край афиши.
Мишка умел читать и прочел по складам: «.. го дня…стоится…одежный карнавал».
Пожав плечами, Мишка пошел по дорожке в глубь парка.
У мусорной корзинки, заваленной разноцветными бумажными обрывками, он остановился.
Красный бумажный колпачок попался ему на глаза.
Мишка схватил колпачок и напялил на голову.
Потом склонился над лужей у дороги. Уши скрылись под колпачком, и Мишке показалось, что он чем-то похож на нового Клоуна.
Тогда он бросился к вороху бумажной мишуры и стал в ней рыться.
Вдруг он вытащил шутовской бумажный нос, прилаженный к бумажным очкам. Он примерил нос и снова посмотрелся в лужу.
Получалось неплохо: он все больше становился похож на Клоуна, а главное, нос совершенно скрыл проклятую пуговицу.
Мишка повернулся к бумажному вороху и, напевая что-то про себя, стал наряжаться.
Утром девочка сидела во дворе на скамеечке и грустила.
Кукла, Щенок и Клоун сидели рядом с ней и скучали.
Вдруг Щенок захихикал и толкнул Куклу.
— Мама! — сказала Кукла ни с того ни с сего.
Клоун перестал улыбаться.
Посреди садика, на парапете маленького фонтана, сидел Некто в красном бумажном колпаке. Уродливый нос утопал в гофрированном бумажном жабо. Плащ из разноцветных серпантинных лент покрывал фигуру незнакомца.
— Вот это да! — восхищенно прошептала Кукла.
— Да это же, это же… — захихикал Щенок.
Тут девочка повернула голову и увидела странную игрушку.
Некоторое время она внимательно ее разглядывала, затем вздохнула и отвернулась.
Тогда странный незнакомец вскочил на ноги, но поскользнулся и, нелепо взмахнув руками, колпачком вниз полетел в воду.
Раздался всплеск.
Девочка вскочила и подбежала к фонтанчику.
Бумажный колпак размок, серпантиновые ленты расплылись по воде. Девочка протянула руку и вытянула из воды странную игрушку.
Она освободила ее от размокшей бумаги, сняла уродливый шутовской нос, и Мишка, ее старый любимый Мишка с пуговицей вместо носа, с заштопанными лапами и клетчатой заплаткой, вдруг вернулся к ней.
Девочка засмеялась, прижала его к себе и поцеловала в мокрую плюшевую голову.
Щенок изо всех сил высовывал свой суконный язычок. Клоун улыбался широкой и доброй улыбкой, а Кукла вдруг так сильно покраснела, что раздулась, превратилась в красный воздушный шар, который взлетел над двором и с треском лопнул.
А может быть, не лопнул. Может быть, и не было никакого красного шара.
Может, Кукла в него вовсе не превращалась.
Может быть, Мишке это только померещилось.
Но то, что Кукла покраснела, — это точно было.
Я сам видел.
Рассказы разных лет
Рюмка коньяку
Подумать только, я — артист академического театра!
Безысходная грусть гамлетовских монологов, тесный мундир Звездича, благоуханные откровения Островского, нарядная причудливость Шварца — прощайте… Прощай, театральная школа! Да здравствует профессионализм!
«Только самые талантливые, глубоко усвоившие заветы нашего общего дорогого учителя, будут достойны пополнить славный коллектив нашего театра», — сказал главреж на выпускном балу.
И первая роль, которой я удостоился в театре, была… роль трупа сына героини в одноактной пьесе Брехта.
— Дружочек мой, — сказала мне знаменитая актриса, игравшая героиню, — когда вас вынесут, не смотрите на меня. Меня это выбивает.
И вот я лежу на вожделенной сцене, завернутый в пыльную, воняющую псиной холстину, и, плотно сжав веки, слушаю страстный, полный боли монолог знаменитой актрисы. Ее голос то отдаляется, то приближается. Временами она кричит мне прямо в ухо. Она орошает мое лицо слезами. Публика неистовствует в восторге.
Я не могу пошевелиться, не смею открыть глаза. О, если б я не так глубоко усвоил школу…
Я с гордостью ношу на груди эмблему нашего театра. Знакомые все чаще спрашивают меня, встречая на улице: «В какой пьесе вас теперь можно посмотреть?»
Я снимаю значок и начинаю пробираться в театр глухими переулками. Вдруг — о счастье! Актеры, выносящие меня на сцену, выразили протест дирекции. Они, дескать, все пожилые, а я слишком тяжелый. Меня решили заменить.
Удача никогда не приходит одна. Исполнитель роли второго лакея в инсценировке по известному роману Горького внезапно заболевает. Роль достается мне. Товарищи смотрят на меня с завистью. Я приступаю к репетициям. В первом акте я должен пронести поднос с двумя бокалами. Во втором — меня вообще нет. В третьем — кульминация. Один из эпизодических купцов подходит к буфетной стойке, за которой я торчу, а я должен, угодливо улыбаясь, налить ему рюмку коньяку. После чего мой партнер, отойдя с рюмкой на авансцену, произносит свою единственную фразу: «Знаем мы этих Маякиных» — и выпивает коньяк до дна.
— Георгий Георгиевич, вам все понятно? — спрашивает главреж исполнителя роли купца. — До дна! Именно до дна! И многозначительней! Гораздо многозначительней! В этом правда вашего характера! — требует на репетициях главреж.
В перерывах я нарочно кружу вокруг главрежа. Наконец это начинает его раздражать.
— Вам что? — спрашивает главреж, бессознательно проверяя карман.
— Простите, я хотел узнать, как… у меня?
— У вас? Что у вас? Ваша фамилия Глейх? А как? А! На вас жаловались из репертуарной части, что вы приходите за два часа до спектакля! Вам что, жить негде?
Нет маленьких ролей, есть маленькие актеры. Это мы тоже усвоили в школе.
Я приходил в театр за два часа до начала спектакля и, пока гримерная комната пустовала, искал себе грим. Каждый раз новый. Загримировавшись, я вышагивал по комнате, пробуя походки. Я работал над образом.
Публика оценила мои усилия. В первом же спектакле мой проход с двумя бокалами вызвал смех. Я глубоко усвоил школу. Но я не был еще настоящим профессионалом.
— Одеяло на себя тянешь? — спросили меня после спектакля лакеи: первый, третий и четвертый.
На следующем спектакле они со мной не поздоровались.
Я весь ушел в хозяйственные заботы. Являясь теперь незадолго до начала спектакля, я тщательно готовил свой реквизит. На буфетной стойке расставлялись закупоренные бутыли с чаем. Чай туда был налит, наверное, еще при жизни основателя нашего театра, и теперь пыльные бутыли навеки замкнули в себе историческую жидкость, хранившую воспоминания о первых представлениях ныне академической труппы. Я расставлял эти бутыли с особенным благоговением. Кроме них, буфетную стойку украшали бутафорские фужеры дешевого стекла, хилые оловянные вилки и картонные тарелки.