На некоторых баррикадах еще продолжалось какое-то движение, но все меньше и меньше — злость отступала. Вскоре всё затихло. Кланы не боялись ни восстаний, ни беспорядков. Смерти и поджоги их не волновали и не вызывали никакой реакции. Но восстание отвлекало людей от работы. Источник до смешного дешевой рабочей силы, поступающей из Парко Верде, мог иссякнуть. Надлежало срочно восстановить прежний порядок. Все должны были вновь приступить к работе, особенно те, кто соглашался на выполнение разовых заданий. Игру в мятеж пора было прекращать.
Я был на похоронах Эмануэле. В каких-то странах пятнадцатилетние — обычные подростки. Здесь же, в трущобах, пятнадцатилетние умирают, и это не несчастный случай, а, скорее, приведение в силу смертного приговора. В церковь набились загорелые дочерна ребята, они время от времени выкрикивали что-то, а на улице подхватывали хором: «Навсегда с нами, ты навсегда останешься с нами! Навсегда с нами…» Так поют тиффози,[5] когда футболист уходит из большого спорта. Они кричали как болельщики на стадионе, но в их криках чувствовалась ярость. Полицейские в штатском старались держаться подальше от траектории движения толпы. Их присутствие ни для кого не было тайной, но сегодня никто не собирался выяснять отношения. Я сразу заметил полицейских в толпе, хотя, скорее, это они меня заметили, обнаружив лицо, не проходившее ни по одной картотеке. Один из них только усугубил мое угнетенное состояние, подойдя со словами: «Они все обречены. Наркоторговля, кражи, скупка краденого, грабежи… Некоторые еще и проституцией занимаются. На каждом что-нибудь, да висит. Чем больше их здесь поумирает, тем лучше для всех…»
На такие фразы отвечают либо хуком в челюсть, либо ударом головой в переносицу. Но на самом деле все так думают. И, возможно, они правы. Я наблюдал за ними: отбросы общества, суррогаты людей, готовые к пожизненному заключению за украденные двести евро. Им всем не было даже двадцати. Проводивший богослужение отец Мауро прекрасно понимал, кто собрался перед ним. И что дети вокруг него не являются образцом чистоты и непорочности, он тоже знал.
— Сегодня умер не герой…
Во время воскресных проповедей руки священников всегда расслаблены. Сейчас же отец Мауро стоял со сжатыми кулаками. И тон его ничуть не походил на тот, которым читают проповеди. Вначале он чуть сипел: так бывает, когда долго говоришь сам с собой. В его яростной речи не было ничего похожего на сострадание к чаду Божьему и на обещание спасения.
Он напоминал одного из латиноамериканских проповедников времен гражданской войны в Сальвадоре, которые были уже не в состоянии служить панихиды по бесчисленным жертвам, теряли способность сочувствовать и переходили на крик. Но здесь о Ромеро[6] никто не слышал. Отец Мауро обладал редкой энергией. «Многое мы можем вменить в вину Эмануэле, но пятнадцать лет — это пятнадцать лет. Дети, рожденные в других районах Италии, в этом возрасте ходят в бассейн и на танцы. Здесь всё иначе. Господь учтет, что ошибка была совершена пятнадцатилетним подростком. Если на юге Италии пятнадцати лет достаточно, чтобы красть, убивать и умирать самим, то надо быть готовым и брать на себя ответственность за такие вещи».
Он резко втянул носом пропитанный грехом воздух церкви: «Но пятнадцать лет — это так мало, что мы можем лучше разглядеть скрытое за ними. Нас принуждают распределять ответственность. Пятнадцать лет — это возраст, который взывает к совести того, кто болтает о законности, труде и обязательствах. Взывает шепотом, а не в полный голос».
Проповедь закончилась. Никто так до конца и не понял, что хотел сказать священник, он не читал нравоучений и ни к чему не призывал. Волнение всё нарастало. Четверо мужчин вынесли гроб из церкви, но толпа вдруг придвинулась и подхватила их ношу. Люди держали гроб на руках и передавали друг другу, как рок-звезду, прыгнувшую со сцены в толпу. Он покачивался на волнах, образованных тысячами рук. Возле длинного катафалка, на котором перевозят мертвецов, выстроился целый кортеж из ребят на мотоциклах, готовых сопровождать Ману на кладбище. Они давили на газ, не отпуская при этом тормоз. Дружный гул моторов проводил Эмануэле в последний путь. Мотоциклисты рванули с места, заставив взреветь глушители. Казалось, они собирались ехать за товарищем до самых ворот загробного мира. Густой дым и запах бензина сразу же заполнили все вокруг и пропитали насквозь одежду. Я попытался войти в ризницу, испытывая желание поговорить со священником, произнесшим такие горькие слова. Меня опередила какая-то женщина. Она высказала священнику свое предположение, что в глубине души мальчик искал самого себя, поскольку почти ничего не получил от семьи. Потом гордо добавила:
— Мои внуки никогда не опустятся до грабежа, даже если будут безработными… — И спросила взволнованно: — Он чему-то научился, этот мальчик? Ведь хоть чему-то должен был…
Отец Мауро опустил глаза. Он уже переоделся и стоял в спортивном костюме. Он не ответил и даже не посмотрел на женщину, только пробормотал, разглядывая свои кроссовки:
— Здесь можно научиться только одному: умирать.
— Что вы сказали, святой отец?
— Ничего, синьора.
Но не все еще лежат в могилах. Не все увязли в болоте постоянных неудач. Пока что. Есть и успешные фабрики. Им удается конкурировать с китайской рабочей силой за счет сотрудничества с крупными домами моды. Скорость и качество. Высочайшее качество. Монополия на красоту и совершенство до сих пор принадлежит им. Made in Italy создается здесь. Кайвано, Сант-Антимо, Арцано и весь кампанийский Лас-Вегас. «Лицо Италии» представляет собой обтянутый тканью череп провинции Неаполь. Дома моды не решаются переводить все производство на восток. Фабрики ютятся под лестницами, на первых этажах типовых домиков. В лачугах на окраинах пригородов. Люди кроят и сшивают кожу, делают обувь, сидя друг за другом. Перед твоими глазами спина коллеги, а в твою спину упирается взглядом сосед сзади. Работник текстильной промышленности трудится около десяти часов в день и зарабатывает от пятисот до девятисот евро в месяц. Сверхурочная работа обычно хорошо оплачивается. Вплоть до пятнадцати евро сверх обычной таксы за час работы. Чаще всего фирма нанимает не более десяти человек. На этажерке в комнате, где шьют, возвышается радиоприемник или телевизор. Радио включают ради музыки, иногда кто-то напевает. Но если работы много, все молчат, и слышно только, как стучат иглы.
Больше половины сотрудников на таких предприятиях — женщины. Мастера своего дела, они уже родились за швейной машиной. Если верить документам, то никаких фабрик здесь нет и трудящихся на них людей тоже. Их официальное признание привело бы к росту цен, обвалу рынка и перемещению качественного производства за пределы Италии. Местные предприниматели знают всё об этих тонкостях. Конфликтов между наемными рабочими и хозяевами на таких фабриках обычно не бывает. Классовая ненависть теряет здесь свою остроту. Начальник зачастую сам из бывших работников, он трудится столько же, сколько и остальные, сидя вместе с ними в одной комнате, на одной скамье. Когда он допускает ошибку, то занимает деньги и сам расплачивается с долгами. Власть его патерналистского типа. Шум и крик поднимаются по любому поводу, будь то лишний выходной или прибавка в несколько центов. Нет контракта, нет и бюрократии. Все решается лично. Так устанавливаются границы уступок и обязанностей, которые напоминают, скорее, о правах и компетентности. Семья хозяина живет над швейными цехами. Женщины, работающие на таких фабриках, нередко оставляют детей под присмотром хозяйских дочерей, которые заменяют нянек, или матерей, которые заменяют бабушек. Дети работниц и хозяев растут вместе. Все живут одной общей жизнью, что воплощает собой идеальную постфордистскую модель горизонтального уровня отношений: совместные обеды служащих и начальников, вовлечение их в частную жизнь друг друга, развитие чувства принадлежности к одной общности.