Чуть растерянно оглядевшись вокруг, Мишка увидел в траве обломанный кирпич. Схватив его, он подбежал к размахивающей верхней частью тела старухе и несколько раз со все силы ударил её по голове.
Старуха завалилась набок, а потом, когда Вадим оттолкнул её от себя, на спину. Большие груди тяжело развалились в стороны, а потом… они начали уменьшаться. Очень быстро. Затем стало заметно, что ведьма целиком уменьшается. Усыхает. Явно старея на вид. Но превратиться в мумию, как в кино, она не успела, поскольку исчезла раньше.
Немного придя в себя от этого нереального зрелища, Мишка обернулся к девушке, которая уже встала на ноги и с невероятным замесом эмоций на лице смотрела на то место, с которого исчезла ведьма. Подойдя к ней, он успокаивающе погладил её по затянутому кожанкой плечу.
– Всё кончено. Теперь всё нормально.
Растерянно взглянув на него и пару секунд словно стараясь рассмотреть, девушка неожиданно, порывисто, обняла Мишку, крепко прижав его к себе. Она была на голову выше Мишки, и он оказался прижат щекой к её груди. Да, это была небольшая грудь, да, она была забрана лифчиком, чью жёсткость он ощущал скулой, в то время как щека ощущала мягкость. Но это была первая женская грудь, ощущаемая – приятно ощущаемая – им в сознательной жизни. Титьки ведьмы, в которых он чуть не задохнулся, совершенно не запечатлелись в нём ощущениями противоположного пола. А ещё от девушки очень приятно пахло, щекоча ему ноздри.
Они так и стояли, обнявшись, некоторое время; Мишка машинально обнял девушку и теперь успокаивающе поглаживал её по спине правой рукой, обхватывая левой её талию. Потом он чуть отклонил голову назад и сказал:
– Давай, я провожу тебя до трамвая. Ты же не здешняя?
Девушка, словно опомнившись, разжала объятья и начала несколько смущённо поправлять на себе одежду, на взгляд Мишки в том не нуждающуюся.
– Да, – сказала она, рассеяно глядя на Мишку, – я к подруге в гости приезжала. – И после паузы: – Никогда больше сюда не приеду.
Мишка, с улыбкой, понимающе кивнул:
– Да уж! Идём.
Он взял её за руку, как привычно брал девчонок, и повёл через кустарник к проезжей части улицы, а потом, уверенно и всё так же держа за руку, к началу райончика, «подрезанному» трамвайным путём.
Позади них, с кряхтеньем и невольным постаныванием, Вадим подполз к дереву, чтобы встать, опираясь о ствол.
САМОУБИЙЦА
Если бы можно было просто лечь и умереть – он давно бы сделал это. К сожалению – его сожалению – даже самую поганую жизнь не легко покинуть не то что «громко хлопнув дверью», но даже потихоньку «просочившись в щель». На самом деле никто не знает, что нужно для того, чтобы прорвать пелену жизни и выпасть в небытие. Обязательно в небытие. Иначе – какой смысл? И, наверное, только самоубийцы знают, что это такое в действительности – момент перелома жизни к смерти. Но эти знания интимны, потаённы и очень кратковременны. Это последнее, что самоубийца постигает в жизни, и что позволяет ему вырваться из её плена. И не понятно – то ли это жизнь извергает саму себя как блевотину и захлёбывается ею насмерть, то ли, всё-таки, есть что-то выше и сильнее жизни; нечто, служащее балансом реальности. Скорее всего, это – небытие. Хотелось бы надеяться.
И вот он жил только потому, что ему никак не открывался «Выход» из его постылого существования. Его восприятие собственной жизни набухало ощущением пустоты и бессмысленности. В свои неполные тридцать лет ему всё ещё нечего было оставить после себя. Он понимал, что жизнь человека имеет смысл только тогда, когда после его смерти есть, кому и чем его помянуть. Человек должен оставить после себя кого-то живого и живущего. А с ним не было никого. И не делал он практически ничего. Работа? Тупое зарабатывание денег на спекулятивном посредничестве между производителями и «пожирателями». В этом нет ничего зазорного – в предоставлении людям удобств, связанных с их нуждами. Но что остаётся после всего этого «потребления»? Вот именно. Не всякая полезная деятельность продуктивна и созидательна. Когда-то ему хотелось именно «созидать», но со временем он с горечью понял, что неспособен ни к чему творческому в буквальном смысле – «сотворить». И не в смысле искусства, а в смысле «сделать и оставить». Со времени осознания собственной «некреативности» он просто «проживал» на этом свете, всё чаще задумываясь о том, желательно, «несвете», где его не отягощала бы собственная никчёмность.
И какие бы мнения не выражались разными людьми в разных местах, но нормального мужчину делает полноценным всё-таки любовь. И семья – как воплощение этой любви из просто ощущений в нечто настоящее, реальное. Семейному человеку есть ради чего и кого зарабатывать деньги. И уже не важно, как он это делает – вывозя мусор или продавая бытовую технику. Главное – есть зачем.
У него с любовью не складывалось. И дело было не в его моральной или физической способности, либо неспособности, к любви, а в чём-то непостижимом и сумрачном, тормозящим все его стремления к взаимопроникающим отношениям с женщинами. Между ними всегда оставалась некая «прослойка» отчуждённости, мешавшая ему полностью сродниться с изначально чужой личностью.
Но когда его, наконец, захлестнуло это всепоглощающее чувство, он, не без причины, ужаснулся. Было, от чего ужаснуться и почувствовать себя конченным моральным уродом. Это было не просто желание, это была насущная потребность. И, он был уверен, только смерть могла преодолеть эту ужасающую, но такую сладостную неправильность.
При встречах с Ней он умудрялся сохранять приветливую сдержанность, обычную для малознакомых соседей по подъезду, очень осторожно позволяя своей страсти проступить искренней улыбкой на своём лице. Но потом…. После каждой мимолётной встречи с Ней он жутко мучился каким-то распирающим… томлением, или чем-то, похожим на удушье наоборот – когда невозможность выдохнуть распирает рёбра и дерёт горло спазмами спёртости. Это ощущение было настолько заполоняющим, что даже его самобичевание и искреннее порицание своих чувств отдавливалось на задний план. Всё заполняла смесь осознания неправильности, страстного желания, сожаления о невозможности желаемого и вялой досады на нелепость жизни.
Хуже всего было то, что в нём прочно утвердилась уверенность в том, что он мог бы принести Ей радость, удовольствие и счастье. Убеждённость, что он и Она могли бы быть радостно счастливы друг с другом, навязчиво преследовала его день за днём. Когда он видел, как Она гуляет с друзьями, его наполняла зависть; причём он сам не до конца понимал к кому или чему. Все равно, что завидовать воздуху, который обтекает Её тело, когда Она движется сквозь него. По ночам его мучили фантазии о том, как именно Она лежит сейчас в своей постели. Он даже задумывался о Её…. Это было слишком. Измучившись этими муторными ощущениями и боясь, что его сдержанность сломится, и он совершит что-то ужасное и отвратительное даже для себя, он твёрдо решил покончить с собой.
Нет ничего хуже сознательно принятого решения о самоубийстве. Самоубийство, в «нормальном» виде, – дело порыва, импульса. А когда человек проживает каждый день своей жизни, думая о том, что он должен как-то умереть, его разум протухает как забытый бутерброд с колбасой в вакуумной плёнке – покрывается мерзкой слизью и начинает вонять. Разум, который воспринимает сам себя как нечто грязное и омерзительное, не может долго оставаться нормальным. Он начинает истреблять себя борьбой между воспитанной годами здравостью и невесть откуда вылезшими навязчивыми идеями, стремящимися стать доминирующими и получить исключительное право служить побудительными мотивами. Такая скрытая до поры форма безумия. Его жизнь свелась к прозябанию в ожидании возможности умереть, ломяще прорываемому случайными встречами с Ней, с последующими муками расслоения личности на несколько взаимоисключающих частей – несчастного влюблённого; готового на всё, ради достижения желаемого, циничного ублюдка; и уставшего от этого всего задавленного остатка некогда разумного человека. Эти самоборения постепенно переполняли собой его какое-то смутное существование. В конце концов, они превысили все возможные объёмы, и его жизнь проломилась.