— Откудова ты такой взялся на мою голову? — прокричала она. — А я… раненого своего… брось… не позволю… — и обняла мужа, того, с медалью за Сталинград, Огарнова; но он тут же стыдливо отвел ее руки.

— А срамить его позволяешь? — прикрикнул на женщину Воропаев. — А глумиться над его воинской славой не препятствуешь?.. Поздновато спохватилась!.. Раньше жалела бы, а не сейчас, когда стыду не оберемся… Фронтовики, за мной!.. Кому наша честь дорога, тот нас не бросит! Вперед! — и, все возвышая голос и с каждой новой фразой придавая ему выражение приказа, команды, броска вперед, он почти бегом вывел людей из клуба в тьму ветреной ночи.

Очень важно было не упустить темпа и не потерять того нервного очарования фронтовой обстановки, которое создалось так удачно. Какая сила, какая воля таилась в словах: «Атака, штурмовка, вперед, за мной!»

Ветер бесился изо всех сил, тучи быстро бегали по небу, заслоняя луну, но все же было довольно светло.

Воропаев несколько раз споткнулся, едва не упав. Чье-то худое плечико подставилось под его руку, и чьи-то шершавые ручонки ухватили с другой стороны его за рукав шинели.

— Будете моими связными!.. Как зовут?

— Я Степка Огарнов, — сказал подставивший плечо.

А тот, что взял за руку, добавил:

— А я — его корешок, Витька Сапега.

— Так вот что, Витя, беги в клуб, зови баяниста.

И сразу откуда-то издалека донеслось витькино:

— Есть позвать баяниста!

— Ну, друзья, вспомним, как ходили в атаки… Не мешкать!.. Повоюем еще разок!.. Покажем себя!.. Сосредоточивайтесь!..

Теперь, пожалуй, уже не сами слова, не смысл их, а скорее всего тон, сила и волнение голоса приобретали главное значение. Он почти не думал о том, что выкрикивает, он только следил за тем, как звучит его голос, и старался чувствовать — ведет голос за собой народ или не ведет.

Точно несущиеся полого над землей звезды, пробежали по скату холма огни «летучих мышей». Это бригадиры бежали за лопатами.

Крикливо переругиваясь с мужьями, вперед выходили жены. Заиграла, запела гармонь. Чувствовалось, гармонист бежит. Командиры групп запели, как на параде:

— Пе-е-р-в-а-я…

— Это батька мой, — потянув носом, сказал Степка Огарнов. — Их, аж дрожить, до чего злой…

— Вто-ора-а-я…

— А это дядя Егоров, матрос… Как бы он батьку не побил. Он против батьки всегда курс держит, выхваляется перед моей мамкой, чорт морской.

Закричали, заулюлюкали, засвистели, захлопали в ладоши, и что-то напоминающее зарево с грохотом и смехом прокатилось издали, мелькая за черными силуэтами деревьев. Освещенная факелом из смолянки, неслась двуколка, на которой раскачивался бочонок с водой, пахнущий виноградным вином. А рядом с ним, широко расставив полусогнутые ноги, чтобы не упасть на ухабах и поворотах, самозабвенно размахивала факелом Огарнова. Приметив Воропаева, она с вызовом захохотала и поманила его к себе.

— Ишь, разжег как! Думал, бабы отстанут?.. Фиг тебе с маслом!.. Пей, не задерживай!.. Пей веселей, пьян не будешь!..

Держа в руке факел, она освещала себя низким дымным огнем, как фокусник в цирке, и от нее впрямь чего-то ждали — фокуса или подвига, скорее первого.

— Кому первому поднесть?.. Кто в бой ведет, тот счастье берет!..

Худенькое плечико дрогнуло под локтем Воропаева.

— Хороша у тебя мамка, храбрая! — торопливо сказал Воропаев мальчику, чтобы успокоить его.

— У-у, отчаянная! — задохнувшись от гордости, вымолвил Степка, боявшийся иной оценки. — Про нее у нас такая балачка идет, что храбрее ее будто один чорт в аду…

«А пожалуй, и правда, — мелькнуло у Воропаева. — Хоть и не похожа на некрасовскую, а ведь тоже коня на скаку остановит, в горящую избу войдет… И откуда у них, у баб, только берется это?»

Но думать было уже некогда.

Луна, отбившись от наседающих на нее туч, осветила виноградный холм. Штурмовые группы вонзили в землю лопаты и цапки, кое-где засверкали кирки.

Виноградные лозы были разные — мелкие, сморщенные, ветвистые, как рога оленя, или строгие и стройные, как семисвечия. И казалось, что они живые существа и только прикидываются растениями.

Воропаев легко различал, что делается вокруг него.

Работать было нетрудно, а главное — весело. Как все неожиданное, этот почин показал людей со стороны, с какой они не часто видели себя сами, и это оказалось самым главным и ценным, а копали в темноте, должно быть, не слишком ловко.

Утром он первым делом пошел знакомиться с фронтовиками, которых вчера не было на собрании.

Первый визит к только что вернувшемуся с военной службы старшему лейтенанту Боярышникову.

— Алло! — крикнул тот из-за двери. — Кто там?

— Можно? — спросил Воропаев входя.

— Попробуйте, отчего же, — нелюбезно послышалось из глубины. — А-а, это вы, товарищ! В чем вопрос?

— Может, разрешите присесть?

— Садитесь, отчего же. Только я, знаете, тут никакой роли не играю. Вам, по всей видимости, в колхоз надо.

Воропаев снял фуражку, отер мокрый лоб.

— Я уже знаю, что вы тут никакой роли не играете, и это очень плохо. Надо бы играть. Где воевали?

Боярышников нахмурил лоб, рубанул рукой сверху вниз.

— Этот номер со мной, знаете, не пройдет. Я на таких демагогов опытный.

Но взгляду Воропаева нельзя было отказать в ответе.

— Где меня командование поставило, там и воевал. Не обязан каждому докладывать. Так всем ходи и рассказывай. Плохо устав знаете, товарищ полковник.

Воропаев продолжал на него глядеть, почти не дыша, как на нечто удивительное, и настойчивость этого немого вопроса, должно быть, угнетала и подавляла Боярышникова.

— Врагов отчизны охранял. Что, не нравится? Не воевал, не раненый, не контуженный, просто больной; нечего меня, товарищ полковник, рассматривать. И больших наград не имею — да, а совесть спокойная.

Но совесть его совершенно не была спокойна. Он упрямо объяснялся, вместо того чтобы обиженно замолчать.

— Нечего меня на пушку брать. Я сам с усам, — коротко рубил он, помогая себе рукой. Мысль его не умела ветвиться придаточными предложениями, а была коротка, как палка.

Воропаев уже за одно это неумение пользоваться языком, за пренебрежение к густым, размашистым, разнообразно вьющимся фразам, которые так характерны для русской речи и составляют ее главную прелесть, бешено ненавидел этого отвоевавшегося чиновника, всем своим обликом не советского, хотя, быть может, и честного в меру своих возможностей. И Воропаев решил проверить его, поиграв на его честолюбии.

— Да вы напрасно злитесь, Боярышников, — как бы извиняясь, сказал он. — Я зашел к вам совсем не затем, чтобы сказать, что неудобно было вам вчера не пойти со всеми и еще более неудобно было высказываться против моего штурмового предприятия… Нет, я не за этим, а совсем по другому поводу. Председателем колхоза вы не пошли бы?

Боярышников откровенно удивился предложению всеми морщинками испуганного лица.

— Председателем?

— Да. Председателем колхоза.

— Не-ет, спасибо, — развязно ответил он, теперь уже с презрением глядя на Воропаева. — Не-е-т, не-е-т, это мне не подходит…

— Почему так?

— Нервы не позволяют. К тому же я договорился с одной тут строительной конторой…

Он сказал это с огромным достоинством, как будто был по крайней мере работником республиканского масштаба.

— Напрасно, — Воропаев встал и надел мокрую фуражку, — напрасно. Когда вас будут исключать из партии, у вас не окажется на руках ни одного нужного козыря.

— Окажется. Бывайте здоровы. Я вас еще сам протяну за перегиб. Где это видано, чтоб в колхозах штурмовку устраивать? Сюда, сюда, левее, вот так. Бывайте здоровы!

От Боярышникова — к доктору. Тот спозаранку уехал на попутной машине к Корытову. Жаловаться, должно быть.

От доктора — к Огарнову, еще с вечера не ложившемуся.

В новой, праздничной гимнастерке, при орденах и медалях, вкривь и вкось прикрепленных, Огарнов придирчиво распределял людей по бригадам.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: