— Как, Петро, не побьемся?
— Та ни. Бери себе налево, хай ему неладно… Худо, шо дерев пьятнадцать. Было б хоть по осьми… Крант на чей бок?
— На мой.
— Тьфу! Давай тогда на жеребьи пускать…
А темнота, не мешая главному разговору, беседовала шопотом у каждого костра:
— Тут земля скрозь родящая. Заснул — пусто, встал — густо.
— С похмелья тебе густо, спи уж.
«Откуда такая живучесть, — думалось Воропаеву, — и такая неиссякаемая детскость души, такая готовность к подвигу, такая любовь ко всему новому, даже когда оно тяжело, откуда такая живительная беспокойность? Откуда мы принесли их? И как сумели сохранить в себе? Ах, до чего хорошо…»
И заснул окончательно.
Проводив Воропаева до колхозной площади, Лена взобралась по ступенчатой улочке на вершину холма, прикрывающего город сверху, и без единого звука приоткрыла незаметную дверь маленького полуразрушенного домика. Она вошла, как шелест воздуха, но мать ее, уже давно заснувшая возле шестилетней внучки, сразу же услышала, что кто-то вошел, и спросила встревоженно:
— Ты, Леночка?
— Я, — ответила та довольно громко. — Моргалик на столе?
— На столе, слева. Чего сегодня так поздно? Заседание?
— Одного инвалида вела, — ответила Лена, зажигая керосиновый светильничек, и быстро рассказала о Воропаеве, о его беседе с Корытовым, о том, какие люди и по каким делам побывали в райкоме и как устроились их дела, а также о том, что будут на-днях выдавать по талонам, еще не отоваренным с позапрошлого месяца.
И самое удивительное, что наибольшее впечатление на мать произвел рассказ Лены о Воропаеве, и она несколько раз переспросила, какой он из себя, стар или нет, а потом долго вздыхала и шопотом бранилась:
— Понаедут на нашу голову. Тот с орденами, тот с костылями… О господи!
А Леночка села штопать чулки. Покончив с ними, она вынула из сундучка дочкину фуфайку, которая также нуждалась в ремонте и которую она еще утром спрятала от матери, чтобы та не портила себе глаза починкой. Она работала, изредка поддакивая матери.
— Теперь понаедут, — бурчала старуха, — инвалиды, раненые, контуженные. Им во всем первый черед, не откажешь. Как начнут дома разбирать…
— Да, это уж так, — равнодушно согласилась Лена.
— А ты бы, слушай, попросила Корытова, — заискивающе сказала мать. — Записал бы он домик на тебя. А то придет такой вот безногий и выселит, что ты думаешь. И не знай тогда, что делать!
— Не выселит, — ответила Лена. — А и выселит, другую площадь дадут.
— А на что нам другую, — упрямилась мать. — Такой сад, милая, теперь не сразу найдешь — двадцать три дерева, одно к одному. А что хате ремонт нужен, так это неважно, год-два продержимся… Ты скажи Корытову, не стесняйся.
— Ладно, скажу, — ответила Лена. — Вы бы спали, мама, опять не выспитесь, а то в очередь-то вам скоро вставать…
Почти светало, когда она, отложив танечкину фуфайку, стала раздеваться, внимательно разглядывая по порядку все, что снимала с себя, и если находила ослабевшую пуговицу, дырочку или иной беспорядок, тут же быстро подшивала и, держа нитку с иголкой в зубах, продолжала раздеваться дальше.
Заштопав трусы и сорочку, на которой штопка шла уже по третьему разу, она воткнула иглу в обои, дунула на огонь и свернулась на сундуке, накрывшись одеялом.
И как только она успокоилась и стала посапывать, поднялась старуха. Она вставала грузно, что-то шепча, чем-то шурша, как раздраженная мышь, укрыла потеплей внучку и, взяв клетчатую сумку и две стеклянные банки, вышла наружу и там уже зевнула с такой неожиданной силой, что Лена и Танечка на одну секунду проснулись, прислушиваясь, что будет дальше.
Этой ночью, видно, ночи как не бывало. Переселенцы не засыпали. Они въезжали в новую жизнь. Те, кто уже успел получить жилье, кормили и убирали скотину, приводили в порядок дворы, а еще не получившие назойливо ходили следом за председателем. Хозяйки сидели на земле в очереди перед еще закрытой лавкой сельпо, рассказывая истории своего путешествия. Ребята поддерживали костры.
Воропаев спал у того крайнего костра, где он присел ночью, и старуха, мать Лены, идя в сельпо, сразу его узнала по описанию дочери.
Первые лучи солнца уже шмыгали по лицу Воропаева, ему снилось, что он спит под ласковое мурлыканье котят. Не хотелось просыпаться, чтоб не обмануть себя. Но его грубо пошевелили.
Незнакомая старуха стояла возле.
— Завтрак проспишь, командир, — строго сказала она. — Там ведь до девяти только. А сам Корытов тут.
Он никак не мог понять, кто она, эта старуха, но догадался, что она толкует о столовой райкома.
Наскоро заправив протез и взвалив на плечи рюкзак, он легко поднялся под взглядами женщин и ребятишек, будто ему было двадцать лет и это не он лечился когда-то и Кисловодске от болезни сердца, не он при Кирове леживал в жестоком астраханском тифу, не он брал штурмом Яссы, не его валил кашель туберкулеза.
За последнее время у него всего стало меньше, кроме годов, но сейчас он как раз и не чувствовал их оскорбительной тяжести. Бремя невзгод, которыми стали многие из его воспоминаний, тоже не беспокоило его в этот ранний ласково-теплый час, среди чужих, незнакомых людей, так же, как и он, начинающих новую жизнь.
Почти сейчас же он увидел Корытова, рассказывавшего переселенцам о здешних перспективах. Лицо секретаря не выразило особой радости, когда Воропаев приблизился и стал внимательно, с трудом сдерживая кашель, слушать его. Закончив о перспективах, Корытов начал было о реальных возможностях, но, точно вдруг что-то вспомнив, остановился и голосом скорее раздраженным, чем внимательным, сказал, полуглядя на Воропаева:
— Пошел бы ты к ним счетоводом, полковник. Комнату тебе дадут хоть сейчас, а заведешь семью, так со временем они и хату тебе поставят.
Колхозники оглянулись на Воропаева.
Председатель колхоза Стойко, тот самый высокий, статный парень с пустым левым рукавом, по привычке стал «смирно».
— Не обидим, товарищ полковник, — сдержанно и как-то очень твердо, сердечно сказал он.
— Подожду маленько, пригляжусь, — ответил Воропаев, не распространяясь. — Сводку не слышали? — спросил он.
Ему никто не ответил.
Корытов, не уговаривая, спокойно перешел к теме местных возможностей и, судя по тому старанию, с каким он останавливался на каждой мелочи, намерен был не скоро закончить.
Но слово «сводка», вырвавшееся у Воропаева, взбудоражило аудиторию. Народ зашептался и слушал Корытова не очень внимательно.
«Не с того начинает, — подумал Воропаев о Корытове. — Сводку, сводку, приказ Верховного, события на фронтах — вот что сейчас главное».
И, сам еще не зная зачем, скорее всего чтобы остаться наедине с собою, зашагал в горы.
Солнце просушивало ночные туманы, расстеленные, как мокрая пряжа, на южных склонах гор. Тут были всяческие туманы, всех типов и всех расцветок. Были крепкие, плотные, как войлок, были редкие, сквозные, как пряди, были похожие на подбитых белых гусей. Сырой пух облаков, в клочья растерзанных ветром где-то высоко над горами, стоял в воздухе, отделяя море от гор живою занавесью. А море лежало сине-лиловым, небрежно отлакированным подносом с неровной, как бы мятой поверхностью. На подносе что-то торчало — не то корабль, не то сгусток тени.
Потоки душистой хвои, тяжелые, медовые ручьи чебреца и полыни, струи студено пахнущей мяты и клевера бежали вниз, резвясь на утреннем солнце. И хотя время года совершенно исключало возможность цветения трав — их запахи были несомненны. Пусть это было воспоминанием, что из того! Запахи были.
Благодаря им Воропаев шел, почти не замечая подъема. Городишко остался позади. На развалинах кирпичного дома, окруженных обломками кое-где уцелевшего сада, среди кособоких глициний, напоминающих сейчас засохших змей, Воропаев присел позавтракать. По сути дела, он не ел со вчерашнего полудня. Хлеб у него сохранился еще из Москвы, а сардины были португальские, трофейные, финский нож с рукояткой из ноги дикой косули тоже был трофейный.