Райфенберг сделал широкий, приглашающий жест.
— Прошу вас, господин Принс! — сказал он. — У вас ко мне вопрос?
— Да, вопрос, и, как мне кажется, важный. Не скажете ли вы фамилию человека, за которым была замужем госпожа Кёнигсгартен?
— Фамилию человека, за которым была замужем госпожа Кёнигсгартен? — рассеянно и задумчиво переспросил Райфенберг. — Так вы, значит, хотите знать фамилию ее мужа? Минуточку!
Райфенберг подозвал стюарда и завел с ним продолжительный разговор. Он уже отведал кое-каких закусок, но сейчас речь шла о чем-нибудь более существенном. Райфенберг подмигнул Принсу.
— Дорогой мой друг, — обратился он к нему. — Я сам философ, но придерживаюсь мнения того философа, который сказал: почему только дураки должны вкусно есть?
Столы ломились от роскошных яств, доставленных сюда со всего света. Но два десятка самых разнообразных рыбных блюд и сотни лакомств не могли соблазнить Уоррена: день следует начинать скромно, как это делают крестьяне, а в обед можно и кутнуть. Он заказал чай, кашу, яичницу с ветчиной и грейпфрут.
— И это все? — иронически спросил Райфенберг. — Вам, современным молодым людям, не хватает фантазии.
Уоррен ответил, что должен щадить свой желудок, но Райфенберг презрительно рассмеялся.
— Никогда не щадите свой организм, мой молодой друг. Тогда вы проживете в свое удовольствие, и, вероятно, вам посчастливится раньше умереть. Человек, который хоть немного себя уважает, не живет до старости.
Профессор Райфенберг был мал ростом и коренаст. Лоб составлял большую часть его лица. Не лоб, а купол в тонком веночке курчавых седых волос, словно взъерошенных резким ветром. Лоб и лицо оживляла непрестанная мимическая игра, отражавшая вихрь меняющихся настроений: в одну секунду трагическое величие Цезаря сменялось невинным весельем ребенка.
Когда-нибудь Уоррен выберет время и напишет роман. Пока, к сожалению, до этого еще не дошло. Но он чувствует в себе призвание, и вполне возможно, что он еще сделается американским Бальзаком или Диккенсом. Как знать?
До поры до времени, разумеется, ему придется довольствоваться беглыми записями своих наблюдений на листках блокнота. В одном из таких блокнотов профессор Райфенберг обрисован им как «человек, проживший три жизни».
— Да, я прожил три жизни, — сказал однажды Принсу Райфенберг (это было во время второй их встречи в Бостоне), — и каждая в отдельности настолько богата, что ее одной хватило бы с избытком. Вы не верите мне, молодой человек?
Райфенберг родился в Венгрии, в семье школьного учителя. В двенадцать лет он впервые выступил с публичным концертом в Вене — городе, где, по его словам, больше музыки, чем во всех столицах мира, вместе взятых. Он объездил всю Европу, у него было полдюжины фраков, он играл перед королями и королевами и был награжден четырнадцатью высокими орденами.
В семнадцать лет у Райфенберга была первая возлюбленная или, лучше сказать, первая его большая любовь: он похитил девушку из знатной семьи и увез ее в Париж.
Это была первая жизнь Райфенберга.
В двадцать лет он стал преподавателем Петербургской консерватории по классу рояля, преемником Рубинштейна. «Знаете ли вы, молодой человек, кем был Рубинштейн? Богом с брильянтовыми руками!» Здесь, в Петербурге, он, Райфенберг, жил, как пуританин, как монах; в ту пору он занимался глубокими проблемами, которые двадцатилетнего юношу с живым умом могут привести на грань безумия. Все его богатство составляли четыре книги: «Библия», «Фауст», «Божественная Комедия» и «Дон-Кихот». Он ел, как поденщик, не курил, не пил и, как правило, ежедневно шесть часов упражнялся на рояле.
Это была вторая жизнь Райфенберга.
Затем началась третья жизнь, — вернее, «полнейшее безумие»: Райфенберг сделал открытие, что он вообще не умеет играть на рояле!
Это ужасающее открытие чуть не повергло его в отчаяние. Он уехал на родину, снял уединенный домик в глухой сельской местности. Здесь он работал целый год. День и ночь. В конце концов кое-чего достиг и отправился в концертное турне. Он объездил Европу, Соединенные Штаты, Южную Америку, Австралию. Это и было полнейшее безумие, но понял он все гораздо позднее. Он построил виллу своему отцу, основал в своей родной деревне роскошную школу и больницу, хотя больных там и не было, дважды женился и дважды развелся. У него было шестеро детей. Он платил, платил, платил…
Годами он спал только на пароходах и в поездах. Это было чистое безумие. Наконец здравый смысл взял в нем верх, и он взбунтовался против всех и вся. За пять минут до концерта он отказывался играть, если что-нибудь было не по нем, и пусть антрепренер хоть стреляется у него на глазах. Ему все равно! Он выбирал для своих концертов наиболее современные и очень спорные вещи и, если публика оставалась равнодушной, вставал из-за рояля и с любезнейшей улыбкой объявлял, что повторит то же произведение еще раз. И даже три раза повторит, если понадобится, пока публика не поймет его. Антрепренеры, прежде заискивавшие перед ним, теперь от него открещивались. Виртуоз, отказывающийся от концерта, когда ему вздумается? Виртуоз, который держит речи перед публикой?
Райфенберг решил поставить точку. Ему прискучила такая жизнь. «Только идиот может всю жизнь делать одно и то же», — сказал он.
Это была третья жизнь Райфенберга. Тогда ему было под пятьдесят.
Так кончились три жизни Райфенберга. И тут началась четвертая: он познакомился с Евой Кёнигсгартен, и ему вдруг открылся новый смысл жизни. И случилось это как раз в те дни, когда, по его словам, он окончательно укрепился в решении заняться философией, то есть ничего больше не делать, а только размышлять, видя лишь в этом истинный смысл жизни. Он сделался наставником, учителем и, если хотите, помощником Евы Кёнигсгартен. Он растворился в ее искусстве, на что никогда в жизни не был способен, никогда! А почему? Да потому, что Ева Кёнигсгартен — чудо, так говорил он, просто чудо!
Стюард подал Райфенбергу на серебряном блюде хрустящую поджаренную рыбу, так искусно гарнированную, что казалось, это натюрморт, написанный кистью старого голландского мастера. Райфенберг благоговейно отделил белоснежную мякоть от костей и слегка покропил ее английским соусом. Он священнодействовал, не обращая никакого внимания на Уоррена, будто того здесь и не было, и завтрак профессора длился довольно долго. Затем он удовлетворенно вытер губы и достал из нагрудного кармана длинную, тонкую сигару, так называемую «Виргинию».
— Вы обратились ко мне с вопросом, — заговорил наконец Райфенберг, — этот вопрос… — Он задумался и в задумчивости так сильно откинулся на спинку стула, что Принс испугался, как бы он не упал. Потом он застыл, мрачно сдвинув брови: ну прямо Наполеон, взирающий на горящую Москву. — Феликс, вы ведь имеете в виду Феликса? Зачем вам это знать?
— Это меня интересует. Вчера, когда мы с вами сидели в поезде, вы неоднократно называли его фамилию, но она, к сожалению, выпала у меня из памяти.
— Да-да, я начал рассказывать вам историю этого развода, но нас прервали, — ответил Райфенберг и вместе со стулом подался вперед. Он вдруг очнулся от своей задумчивости. — Я хотел рассказать вам эту историю, чтобы вы могли правильно осветить ее в прессе, на случай если газеты снова поднимут шумиху, что весьма вероятно. Американские газеты сделали в свое время из этой злосчастной истории сенсацию, и, осмелюсь сказать, довольно безвкусную. Они целый роман сочинили вокруг этого дела! Одна газета писала даже, что вследствие пережитых волнений Кинский покончил жизнь самоубийством.
— Кинский? — прервал Уоррен профессора. — Вы сказали — Кинский?
— Да, это фамилия Феликса. Он и поныне жив, вопреки сенсациям американской прессы.
— Он из Вены?
— Да, из Вены. Теперь живет в Зальцбурге.
— А есть ли еще Кинские? — после небольшой паузы спросил Уоррен.
Веки Райфенберга, обычно нервно мигавшие, на мгновение успокоились. Удивленный столь странным вопросом, он смотрел на Принса с добродушной иронией и, наконец, ответил: