И бледный от ярости Уоррен пустился бегом вниз по лестнице.
Весь день Кинский с трудом сдерживал волнение, в его глазах застыло какое-то отсутствующее, напряженное выражение. Уоррен заметил, что он после обеда приоделся, видимо, собрался куда-то: тщательно умывшись и причесавшись, надел свой темный, немного поношенный костюм. Почувствовав на себе взгляд Уоррена, он поднял на него глаза и чуть улыбнулся.
— Иду засвидетельствовать свое почтение госпоже Кёнигсгартен, — сказал он тихо, еще более тихо, чем обычно.
— Да? — рассеянно отозвался Уоррен: он все еще кипел от обиды и злости на Вайолет за ее жестокую и несправедливую отповедь.
Не было еще пяти, а Кинский уже медленно поднимался на верхние палубы, где была каюта Евы. Временами у него слегка кружилась голова и ему приходилось держаться за перила: вчерашний приступ морской болезни все еще давал себя знать.
Кинский переживал один из тех дней, когда он, полностью уйдя в себя, весь поглощенный своими мыслями и видениями, едва замечал, что делается вокруг. Он шел как лунатик, смотрел на встречных, не видя их. По временам у него смутно мелькала мысль, что через несколько минут он будет стоять лицом к лицу с Евой, и все же он не думал об этой встрече, которая была для него вопросом жизни и смерти, — как будто она потеряла всякое значение. Как ни странно, думая о Еве, он видел только ее руки, ничего, кроме рук. В ту пору, когда он руководил ее занятиями, руки Евы долго его не удовлетворяли, были для него истинным мучением. Они казались ему примитивными, не вязавшимися со всем остальным в ней. Многие месяцы он учил ее выражать руками всевозможные чувства — способность, свойственная чуть ли не всем женщинам. Чего только они не умеют ими выразить! Их руки умеют просить, умолять, заклинать, проклинать, радоваться, отчаиваться — они все могут! Кинский накупил великое множество репродукций с картин старых мастеров. «Здесь, Ева, ты видишь, как женщина несет вазу с фруктами, здесь — как мать прижимает к груди свое дитя, а здесь — как любящая женщина обвивает руками шею милого».
— Да-да, вижу, — растерянно отвечала Ева, взволнованная всеми этими великолепными, блестящими репродукциями, открывшими ей сокровища музеев всего мира. — Вижу, вижу и все это изучу и всему научусь!
И она училась — со свойственной ей одержимостью.
Руки Евы! Но почему они сейчас так его поглотили, эти руки? Ведь через минуту он их увидит!
Кинский вышел на палубу, где находилась ее каюта, и здесь ему на миг бросилось в глаза лицо молодого человека с удивительно правильными чертами. Только много позже, когда он был уже у Евы, ему вспомнилось, что это был тот самый молодой человек, которого он вчера видел подле Евы, тот самый, что приезжал к его Грете в Санкт-Аннен.
Кинский заплутался в коридоре. Кто-то из стюардов заметил его растерянность.
— Что вам угодно, сударь? — спросил он.
Кинский остановился и долго думал.
— Я ищу каюту госпожи Кёнигсгартен, — ответил он наконец.
— Сюда, пожалуйста, вот эта дверь.
Теперь он стоял у самой двери, и сердце в нем так отчаянно колотилось, что ему казалось, будто вздрагивает весь коридор. За дверью послышался тихий смех.
Кинский постучался.
— Да? — отозвался звонкий, жизнерадостный голос.
Он машинально нажал на ручку двери, отворил ее и что-то невнятно пробормотал, сам не понимая, что говорит.
— Феликс? Входи же.
Внезапно его глазам предстала Ева — воплощение блеска и силы. Грезившему наяву Кинскому показалось, что она источает какой-то волшебный свет.
Однако Ева была растеряна не меньше его. Она протянула ему руку. Краска бросилась ей в лицо, но она быстро овладела собой и заговорила. Кинский рассеянно отвечал. Позже он никак не мог вспомнить, о чем они говорили.
— Конечно, я была просто ошеломлена, когда получила твое письмо, Феликс. Ты на этом пароходе! Какое совпадение! Но тут я вспомнила, что ты однажды вел переговоры с оркестром Филадельфийской филармонии. Я читала об этом в газете. Правда, с тех пор прошло много времени…
— Нет, я здесь по другой причине, — уклончиво ответил Кинский. И, опустив глаза, добавил: — Переговоры с Филадельфией так ничем и не кончились.
— Ну, я не собираюсь выведывать твои тайны, — ответила Ева и засмеялась, чтобы скрыть волнение в голосе.
Надо признать, Кинский явился в самый неподходящий момент. С эгоизмом всех влюбленных она именно теперь всякую помеху ощущала как нечто невыносимое для себя и решила, что окажет ему сердечный прием, не лишенный, однако, некоторой сдержанности. О, она готова была многое простить, но никогда, ни за что не сможет забыть его прошение о разводе. Не простит и того, что он похитил Грету прямо на улице. Она собиралась поболтать с ним полчаса, как со старым знакомым, с приятелем, и на этом бы все кончилось. Откровенно говоря, Ева сильно побаивалась этой встречи. Но сейчас, когда Кинский вел себя очень тактично, почти смиренно, она даже обрадовалась, что столь неожиданно свиделась с ним, и с каждой минутой становилась все более спокойной, даже веселой.
— Вот чай. Прошу, Феликс. Может, выпьешь чашечку?
— Благодарю, не откажусь.
Руки Евы! Он смотрел на них, не отрываясь. Сейчас слились воедино мечта и действительность. Как хороши ее руки, как гибки, как выхолены! Пальцы, хоть и суженные к ногтю, все же были чуть толстоваты. От тяжелой работы в юности.
— Какими красивыми стали твои руки, Ева! — сказал он, когда она подала ему чашку чаю. — Ты помнишь еще наши занятия? Помнишь, как держат в руках вазу с фруктами?
Ева оживленно закивала в ответ.
— О! Ты имеешь в виду дочь Тициана? Забыла ее имя… Смотри! — И плавным движением Ева вскинула руки: казалось, будто она кончиками пальцев держит вазу: — Вспомнила, вспомнила! — засмеялась она. — Ее звали Лавинией!
— Умница! — восхищенно заметил Кинский и улыбнулся. — А вот как дочь Тициана держит голову, этого ты, наверное, не помнишь?
— Нет, помню! — Ева встала и, высоко воздев руки, с идеальной точностью воспроизвела нужную позу.
— Ты способная ученица, Ева, — восхищенно заметил Кинский.
— Да, я много и усердно училась, — ответила она, почти с нежностью взглянув на него своими иссиня-серыми глазами. — У тебя! — добавила она и в знак благодарности низко ему поклонилась. — Ты был превосходным учителем!..
Теперь они болтали о всякой всячине, перескакивая с одного на другое. «Как твое здоровье, Феликс?» — «Хорошо!» — «А как поживает твоя мать? Как идет работа? Надеюсь, хорошо?» Грета ей рассказывала, что он работает день и ночь. Сама она где-то читала, будто он написал новую оперу и что она скоро появится. Или об этом ей рассказывал Райфенберг?
— Увы, до этого еще далеко, — мрачно покачал головой Кинский. — Ведь я никогда ничего не довожу до конца. Ты знаешь. Может, это мой рок — никогда ничего не кончать. — Кинский взглянул ей прямо в глаза, затем скривил свои узкие губы в горькую улыбку и отвел взгляд.
Еще бы! Ева прекрасно знала, что он не умеет ставить точку. В этом и была его трагедия. Сейчас она пыталась что-либо прочесть на его лице, с годами ставшем ей совсем чужим, — ведь она видела его лишь изредка, да и то во сне, и всегда искаженным гневом и ревностью. Бедный Феликс, он очень плохо выглядит и так изжелта-бледен, — видно, редко бывает на воздухе. Хрящеватый нос еще больше выдается вперед, а глубоко запавшие глаза горят мрачным огнем.
На лице Кинского Ева подметила еще одну незнакомую ей черту: выражение полной отрешенности и отчаяния. В его блуждающем взгляде она прочла безразличие человека, живущего в другом мире и почти чуждого всему земному.
Лицо Кинского нервно подергивалось, и Ева заметила, что, разговаривая, он все время к чему-то прислушивался. Она забеспокоилась. Из ванной доносился какой-то шум. Это Марта, глупая, не могла уж посидеть тихо! Кинскому в это мгновение вспомнился молодой человек, встретившийся ему на палубе… да, да, тот самый, что в метель вышел из таксомотора у ограды Санкт-Аннена. Что это? За стеной разбился стакан. Ах так, их подслушивают! Ева окружила его соглядатаями!