Поля разлила нам чай, Каменев добавил в него мне и Маркову — одному в лечебных целях, другому за компанию — по хорошей дозе коньяку, сам же ограничился одним чаем, но необыкновенно крепким, почти черным.
Разговор опять вернулся к моей поездке, и я упомянул, что в числе намеченных мною для посещения лиц имеется сосед Каменева — купец Чижиков, пять лет назад купивший имение у старинной дворянской семьи.
Услыхав фамилию Чижикова, хозяин усмехнулся; Марков повел на меня выпученными глазами и продолжал пить чай, с шумом схлебывая его с блюдечка и отдуваясь после каждого глотка.
— Мне говорили, что он великий оригинал? — заметил я.
— Больше пьяница, чем оригинал, — ответил хозяин.
— Хам!.. — вдруг до того похоже на большую собаку гавкнул Марков, что я чуть не выронил свой стакан. — Зажрался, с жиру бесится!
— Вы попадете к нему в самую интересную, с бытовой точки зрения, пору… — продолжал Каменев. — Жену он только что на этих днях отправил на консоме и теперь орудует на свободе. Это у него называется — моцион души!
— Как вы сказали? — переспросил я. — Куда он жену отправил?
Легкая улыбка тронула губы хозяина.
— Не бойтесь, ничего страшного нет!
— Он, видите ли, любитель иностранных слов. Консоме — это по его лексикону не что иное, как консультация. Жена до некоторой степени держит его в узде, а потому, когда на него находит стих развернуться вовсю, он тонко выпроваживает ее в Москву, якобы для совета с докторами. Дама она мнительная, двенадцатипудовая…
— Сидит она, например, за столом, а он гуляет по комнате. Походит, остановится, поглядит на нее, вздохнет, покачает головой и опять начинает ходить. Раз так сделает, два — ту уже оторопь берет.
— Чего ты, — спросит, — Пал Палыч, вздыхаешь все надо мной? — Нехорошо, мать, выглядишь… — ответит, — боюсь я за тебя! — Та так и всколыхнется вся. — Да что, что такое? — На себя стала не похожа! Вчера еще сумнение брало, глядя на тебя, а сегодня ты и вовсе сдала! — Анфиса Ивановна к зеркалу, щеки себе мнет, в глаза всматривается.
— Больная… — пальнул Марков. — Мурло — аршин в поперечнике…
— Начинает ей казаться, что прав муж. — А и впрямь я с лица спала, что бы этому за причина была, как думаешь, Пал Палыч? — Да не иначе, как нутряная!.. думается мне, — не рак ли у тебя на нутре завелся? С доктором бы тебе с хорошим посоветоваться надо!
Анфиса Ивановна чуть не в обморок валится. К вечеру ей уже совсем худо: и нутро болит, и рак чувствуется — шевелится. А на другой либо на третий день она уже летит в коляске в город. Муж жену обожает, а потому в Смоленск ее не шлет: доктора плохи; в Москву посылает, а то и в Крым: воды морские там от всех болезней пользительны…
Каменев, не повышая голоса, так тонко и неподражаемо хорошо передал всю сценку, что передо мной как живая встала чета Чижиковых. Я смеялся от всей души.
Марков храпел, поводил глазами и поглощал чай стакан за стаканом. Чета эта, видимо, была у него на черной доске.
— А вы как по винной части? — вдруг обратился ко мне Каменев. — Пьете?
— Да. Не пьяница, но пью! А почему вы меня об этом спрашиваете?
— А потому, что если не пьете, то к Чижикову и ездить незачем: никакого дела не сделаете!
— Стало быть, это зубр еще времен Островского?
— Да ведь типы не вымирают, а только видоизменяются… — ответил Каменев. — Разве понемногу облагораживаются!
— Он? рыло такое? облагородился! — окрысился Марков.
— Ну, перевоспитываются временем, — уступил Каменев, — но, вообще говоря, в провинции типы очень живучи.
Мы окончили чаепитие, и я с хозяином отправился в обход дома. Марков пролаял, что он должен подумать в кабинете, и отделился от нас.
В доме были зажжены все лампы. Мы миновали какую-то довольно пустынную комнату с самым заурядным письменным столом у окна, и Каменев слегка толкнул следующую дверь.
Были времена, когда человечеству снился волшебный сон. Жизнь и сказка сливались в одну гирлянду; дни и ночи являлись праздниками красоты и изящества; будней не существовало. И все, к чему ни прикасался человек той эпохи — рукой, взглядом, или мыслью, — все — от книги до стен дома, донесло до наших дней отпечаток гения.
В ту эпоху утонченный Верен создавал мебель; ее прихотливо гнул Буль; Буше и Ватто отражали на ней свои светлые грезы; смелые и изящные Альконе и Клодион из бронзы создавали поэмы — часы и статуэтки; Жермен на серебре запечатлевал химеры, а Гобелены и Бове, как мечтой, завешивали коврами-картинами целые стены комнат…
Первое впечатление получилось фантастическое. Будто волшебством меня сразу перенесло в грот из белых снегов, из синего льда, из золотистых лучей солнца — так были подобраны тона гобеленов, мебели и гиганта ковра на полу.
Если существует сказочная царица-зима, она уходит весной грезить в подобный уголок.
Меня окружало подлинное прошлое: даже трюмо с характерными золочеными завитками на верхней части вышло из рук Опенора.
С правой стороны, из-за кресел глядел белый уголок клавесин; их украшали овальные, бледно-голубые щиты с какою-то нежною живописью.
— Да ведь это Клод Жилло?[24] — воскликнул я, подойдя вплотную.
Каменев молча наклонил голову. Ему было приятно мое восхищение.
— Знаете, ведь они должны войти сейчас сюда — дамы в фижмах и кавалеры в париках и кружевах! — я даже схватил Каменева за руку.
— Да… — ответил он. Голос его звучал убеждением. — Я их жду. Но они приходят только тогда, когда здесь нет никого!
— Вы разрешите мне сесть на этот драгоценный диван? — спросил я.
— Пожалуйста.
Мы опустились на него почти рядом. Я не знал на что смотреть.
— Честь вам и слава за эту гостиную! — заговорил наконец я. — Вы выполнили то, о чем я мечтал и за что всегда ратовал! Все наши музеи надо разметать по камню и снова создать их; ведь это пока склады старьевщиков и только! В них нет настроения, они утомляют мозг, не дают и тени представления о жизни в прошлом. Нужны не сараи, где как бирюльки собраны в кучу сотни подсвечников, туфель, бюстов, тарелок, шпор, табакерок и чего угодно. Необходимо иное — вот это! Каждый век должен иметь свои апартаменты. И чтобы ничего лишнего не было в них: должно быть только то, что действительно находилось в них в свое время. И когда создадут такие уголки — вот тогда мы будем иметь настоящие музеи. Всякий сможет прийти и разом перенестись в желаемую эпоху!
— Вы правы… — проговорил Каменев. — Вполне согласен с вами.
— А клавесины у вас действуют? — спросил я. — Я очень люблю их звук… голос прошлого!
— О, да!.. как же их не любить? ведь Гайдна, Моцарта и Рамо надо играть только на клавесинах — они писали для них, а не фортепьяно. У них совершенно иной звук: в фортепьяно по струнам бьет мягкий молоточек, а у клавесин за струны задевают металлические перья. И струны совсем иные, тонкие…
Мы умолкли.
— Вы не чувствуете, что мебель говорит? — заговорил Каменев. — Я иногда часами сижу здесь и слушаю. Из нее истекает как бы шелест, какие-то воздушные волны… мы не знаем еще языка тишины, но он существует несомненно.
— Предметы так же излучают из себя энергию, как и человек, — сказал я. — Это те же электрические аппараты, но гораздо более слабые, чем мы. Их речь доступна только нервам.
— Правда! — воскликнул Каменев. — И лучшее доказательство этому тот факт, что можно нагипнотизировать вещь и послать ее куда угодно: она произведет то же действие, что и сам гипнотизатор. Есть злые вещи и добрые вещи, как это ни звучит странно!.. И предки были правы, когда верили в колдовство: мы только изменили его название… Чудо есть, но оно естественно.
— В воздухе уже носятся очередные великие открытия… — ответил я. — Мне кажется, что вот-вот должны изобрести аппарат, который заставит заговорить стены и все неживое. Жизнь человека — это непрерывное излучение энергии. Ее воспринимают и ею пропитываются все здания и все вещи… они должны заговорить!
24
Упоминаются имена известных художников, скульпторов, ювелиров и создателей мебели XVIII в.