— Это тоже не под ранжир? — уже смело заявил я, показывая свою находку.
— Крысиная снедь… в печку! и охота вам соприкасаться, ей-Богу, пылища, паутина!..
Я присоединил и ее к своим.
Становилось уже темно и приходилось отложить окончание моей ревизии до утра.
Приказчик, несмотря на мои протесты, забрал в охапку все отложенные мной книги и сам понес их.
— Уж и не знаю, как благодарить вас! — сказал я, идя с ним по залу. — Такие это все интересные книги, что и сказать не могу; я и не видал никогда даже некоторых!..
— Помилуйте, что вы? — воскликнул приказчик. — Дерьма они стоют! Для вас оно, конечно, лестно, а для нашего барина — тьфу! Эдакую Азию в доме развели — до невозможности! В два дня велено, чтобы все это как стеклышко было… как по ниточке выровнять!
В моей комнате Петр Иванович ссыпал на диван всю ношу, обтряхнулся и подал мне руку с растопыренными пальцами.
— Теперь до свиданьица! — произнес он. — Спокойной вам ночи! А мне еще распорядиться кое-чем надо!
Я остался один со своими спасенными от огня сокровищами. Верите ли, читатель, схватил я оба старые, чуть тронутые червем тома Феодози, прижал их к груди и сочно отчмокал их: такая радость, такой восторг наполняли меня!
День выпал необыкновенно удачный: редких книг и сильных впечатлений набралось множество.
Я пересмотрел еще раз свои находки и решил пойти прогуляться. Через зал вышел я на обширную веранду. Из-за четырех массивных белых колонн глянули темные, местами тронутые золотом купы сада. Широкая лестница сводила в него; у дома раскидывался цветник, еще полный, несмотря на совсем близкую осень, разнообразных цветов.
За клумбами начиналась аллея.
Уже завечерело. Было тихо, так тихо, что ни один листок не шевелился на ветках.
Я спустился в цветник и пошел влево среди георгинов всяких форм и окрасок. Дорожка привела меня к другой — боковой аллее, и я, наслаждаясь свежестью и воздухом, медленно направился по ней. У поворота я остановился и огляделся. Впереди чернела густая чаща: в ней уже стояла ночь. Влево петлями бежала куда-то узенькая тропочка. Вправо пролегала березовая аллея, полная сумерек и белых привидений. Я свернул на тропку и через несколько минут очутился около шпалеры из низко подстриженной акации, служившей вместо ограды. По ту сторону ее, за пыльной дорогой, поднимались серые дворовые строения, справа от них, сейчас же за плетнем, вставала узкая полоса конопли. Из-за нее, словно косматые шапки Робинзона, торчали соломенные крыши крестьянских изб; дальше, на ясном, как бы хрустальном небе отчетливо рисовались зеленый купол и золоченый крест церковки. Стрижи сотнями реяли над нею; доносились звенящие зовы их, такие родные угасанию дня…
Стук двери заставил меня отвести глаза от дали и оглянуться; из крайнего флигеля, вероятно из людской, не спеша вышла Глаша. И только что она показалась, словно из-под земли, из-за плетня выросла огромная, неуклюжая фигура безбородого, здоровеннейшего верзилы в черном сюртуке и голубом галстуке.
— Офелия! О, нимфа! — с пафосом, басом провыла фигура, с размаху ударив себя в грудь кулачищем.
Рядом над плетнем поднялась другая, совершенно такая же дубина, явно семинарского происхождения.
— О, помяни меня в твоих святых молитвах! — на манер ектении проревела она.
Глаша шарахнулась в испуге прочь, но опомнилась и остановилась.
— О, чтоб вас!! — разостлалось ее звучное контральто. — Бугаи!!
Она плюнула от всей души и поплыла к дому.
За плетнем загрохотали как бы две телеги, несущиеся по кочкам: заржали охваченные полным телячьим восторгом семинары. Лицами оба они смахивали на инородческих идолов. Они обменялись друг с другом парой слов и кинулись в коноплю.
Я вернулся к аллее и стал продолжать по ней путь.
Была совсем ночь, когда я, обойдя сад, вернулся в свою комнату.
Я разделся, еще раз пересмотрел книги и с чувством полного удовлетворения задул свечу и растянулся на прохладной, белоснежной простыне. Но сна не было. Напрасно я ворочался с бока на бок на мягком пружинном диване: мысль продолжала оставаться наверху, у неведомых еще книг, и искала там новые драгоценности.
Лежать сделалось невтерпеж. Я сел, зажег свечу и взглянул на карманные часы: была полночь.
Рассчитывать встретиться с кем-нибудь в доме не приходилось, и я, надев лишь мягкие туфли, в одном белье, со свечой в руке вышел из своей комнаты.
Зал казался высоким, громадным храмом. Я поднял свечу, чтобы осветить большее пространство впереди, и шел беззвучно, как привидение; паркет едва похрустывал. Знакомым путем добрался я до лестницы, взялся рукой за перила и вдруг вспомнил, что там, куда я иду, умер человек.
Я не суеверен, но меня пощекотало неприятное чувство; я призадержался. Через какой-нибудь миг я, конечно, поднимался дальше, тем не менее у белой закрытой двери я прислушался, затем нажал ручку, отворил дверь и осветил комнату.
Все в ней было, как раньше. Спящим слоном вытягивался диван; портьеры длинными тенями свешивались от потолка до пола, на полках вкривь и вкось, еще безобразнее, чем днем, торчали натырканные кое-как книги. Было душно.
Неприятное ожидание чего-то непостижимого, гнездившееся в глубине души, исчезло совершенно. Я поставил свечу рядом с граммофоном, распахнул окна и погрузился в работу. Торопиться было некуда, я любовался одними изданиями, пробегал глазами другие, иными зачитывался…
Не знаю, который был час, когда я кончил, — вероятно, очень поздний. Кресло, на котором я сидел, оказалось окруженным валом из отобранных мною книг. Редкостей среди них не имелось, но интересных было много, и оставлять их на жертву огню было бы непростительно.
Свеча моя сгорела почти вся; я встал и почувствовал утомление; давно было пора идти спать, но уходить не хотелось. Предчувствовался рассвет, черное, искрившееся звездами небо начало бледнеть… Где-то далеко, далеко пропел петух, за ним — еще дальше — второй, третий… И опять оковала все волшебная тишина.
Мне захотелось завести граммофон и услыхать звуки, вместе с которыми улетела в это окно душа человека. Стало даже казаться, будто я вижу его лежащим на диване — такого грузного, с большим, облыселым и добро душным лицом, выбритым начисто.
Я покрутил ручку механизма и пустил круг, а сам сел на подоконник. Раздалось шипение, пробежала по невидимому фортепьяно хрустальная прелюдия, и неведомые руки трепанули по струнам гитар и мандолин: зазвенела и завертелась, вся в коленцах и выкрутасах, когда-то знаменитая, развеселая полька-трамблян.
Я слушал, не отрывая глаз от звездного неба. Не думалось, а чувствовалось. И прежде всего было неизъяснимо странно, что хозяина нет, что он ушел навсегда, а в опустевшем доме очнулась и поет и хохочет все та же полька-трамблян…
Хрип и треск сменили музыку; я поспешил остановить круг и, взяв свечу, отправился к двери. Огромная черная тень выросла на стене рядом со мною. Я не хотел ее сопровождения, вытянул вперед руки с огнем, и она исчезла.
Уснул я у себя, как пристреленный.
Утром, только я открыл глаза, первое, что отразилось в них, были приотворенная дверь и выглядывающая из-за нее обеспокоенная физиономия с бабочкой. Бабочка этот раз была весьма встрепанная.
Увидав, что я проснулся, Гамлет вошел в комнату.
— С добрым утром-с, барин! — произнес он, забирая для чистки мое платье. — А мы уж сумлевались, все ли с вами благополучно?
— Да разве ж я так заспался?
Я схватился за часы: они показывали всего восемь.
— Не во сне дело-с! — таинственно ответил Гамлет и слегка нагнулся ко мне, держа на руке мои вещи. — Барин покойный опять этой ночью по дому ходили-с! — вполголоса доложил он.
— Что за чушь?! — воскликнул я.
Гамлет отрицательно качнул головой.
— Ей-Богу-с! — с непоколебимым убеждением подтвердил он. — Вчерась на ночь глядя вам побоялся доложить, а у нас в дому очень нечисто-с.
— Да что же произошло? — все еще не соображая, в чем дело, спросил я.