Конечно, я сказал далеко не все, но и сказанного достаточно. То, что вы именуете прогрессом современного общества, отнюдь не мешает возвращению к варварству. Вы были варварами и останетесь ими, более того, вы превзойдете в варварстве своих предшественников, и время это уже не за горами; от прежних варваров вас будет отличать только одно — вы будете клясться цивилизацией и совершенствованием, а в устах варваров это звучит смешно. Не спорю, вы сорвали часть покровов с лика целомудренной Исиды{125}: для этого потребны лишь ненасытное любопытство да безграничное тщеславие — два свойства, которые присущи нашей эпохе, как никакой другой. Что же до непроницаемой завесы, которой природа испокон веков скрывает свои тайны от взоров смертных, то их вам сорвать не дано. Вот единственная истина, которая вам доступна и которую вам дозволено познать во всей ее глубине: вы умрете и вместе с вами умрут все ваши установления.

Итак, сколько бы ни утверждали обратное, книгопечатание само по себе бессильно изменить что бы то ни было и не может спасти славу от забвения, а цивилизацию от варваров. С какой радостью я признал бы за ним эту способность, которую, к сожалению, приходится считать такой же выдумкой, как колдовские чары Медеи, источник вечной молодости, любезный сердцу поэтов, или раствор хлористого золота, прославляемый алхимиками. Никогда не понимал я противоестественной досады неблагодарных детей, оскорбляющих свою кормилицу, — хотя сам я и не принадлежу к числу ее любимцев. Я рад был бы пользоваться ее чудесными дарами, если бы не предчувствие всемирной катастрофы, которая очень скоро и очень надолго погрузит эти дары, равно как и все человеческое общество, в глубокую тьму. Не моя вина, что размышления о будущем народов подобны пещере Трофония{126}, откуда все выходили с опечаленными лицами, и что, стоя на краю пропасти, я не могу не восклицать вместе с древними мудрецами:

Если ты можешь, живи, наслаждаясь, и пользуйся жизнью,
Помня, что краток наш век[28].

О переплетном искусстве во Франции в XIX столетии

Перевод О. Гринберг

Если мой читатель не любит жару, давку, докучливых промышленников, не пожалевших денег на то, чтобы выставить свои изделия на образцовой ярмарке, на чудовищном базаре, и наперебой зазывающих покупателей, я спешу его успокоить. Я не стану знакомить его с ”выставкой промышленных товаров”{127}. На такой выставке я был бы для него никуда не годным проводником; надеюсь, он поверит мне на слово, — ведь литературным поденщикам, к числу коих принадлежу и я, нет смысла хулить свой товар. Все дело в том, что я ничего не смыслю в промышленности и счастлив, что Бог дал мне родиться в эпоху, когда промышленникам уже почти нечего изобретать. От меня им было бы мало проку.

Наслаждаясь по утрам пением жаворонка, я всегда с тревогой вспоминаю о ловушках, расставленных ему птицеловом, и особенно о тех коварных стеклышках, которые обманывают бедную птичку, являя ее глазам многократное отражение солнца. Нежный, прелестный жаворонок, воспетый Ронсаром{128} в непревзойденных стихах, дивная птица, созданная природой для того, чтобы вечно парить в небе, и не умеющая, в отличие от прочих пернатых, вить гнезда среди древесной листвы, как радостно и свободно протекала бы твоя жизнь, исполненная гармонии и пронизанная светом, если бы разум человеческий сохранил свою исконную детскую доброту и не поднялся на недоступную мне высоту! Живое и милое создание, как счастлив был бы ты в своем полевом гнездышке, если бы тебе некого было бояться, кроме коршунов!

Все сказанное означает, что я решительно неспособен изобрести даже такое простое устройство, как зеркало для ловли жаворонков{129}, и, будь его секрет утрачен, я не отыскал бы его вновь. Храни вас Господь, бедные жаворонки!

Однако на этой выставке представлено искусство, более близкое моему сердцу, чем ловля птиц, — это искусство переплетать и украшать книги, которое я начал изучать по велению сердца. Одна из первых потребностей человека — потребность украсить предмет своей любви. Вначале он восхищается убором своей матери, затем — убранством приходской церкви и образом святого, которому в простоте душевной поверяет бесчисленные желания. Когда в сердце его пробуждаются страсти, он осыпает возлюбленную цветами и задаривает лентами. Когда же уму его открываются наслаждения более долговечные, когда, прозрев более возвышенный строй мыслей, он начинает постигать открытия ученых и творения художников, он обряжает дорогие его сердцу шедевры в богатые одежды и сожалеет лишь о том, что ни сафьян, ни шелк, ни золото недостойны его любимцев. Он облачает Цицерона в пурпур, Лафонтена — в переливчатый муар. Он понимает Александра, хранившего рукописи Гомера{130} в драгоценной шкатулке Дария. Для чего существуют на свете ремесла и промышленность, как не для того, чтобы красота и слава воссияли во всем своем великолепии. По правде говоря, только две эти вещи в мире и требуют поклонения. Добродетель в нем не нуждается.

XVII столетие, создававшее шедевры на века, было совершенно чуждо пристрастия к роскоши, которым заражены эпохи застоя, не знающие, что такое созидание. Лабрюйер называл богатые библиотеки кожевнями{131}, от библиотеки Расина до нас дошло лишь несколько истрепанных томиков, переплетенных в коричневую телячью кожу. Эпохи созидания — не чета эпохам украшательства. Первые блистают молодостью, вторые — искусственным великолепием, словно состарившиеся кокетки, чья красота давно увяла. В такие эпохи делают дорогие оклады для старинных икон и дорогие переплеты для старинных книг.

Когда типографические жемчужины эпохи созидания облачились в роскошные переплеты, все образованные люди пожелали иметь книги, а в те невежественные и варварские времена людей образованных было, не в обиду будь сказано поклонникам прогресса, гораздо больше, чем сейчас. Как это ни досадно для самолюбия высокоразвитых народов, но, раз уж пришлось к слову, я приведу в доказательство своей мысли одну подробность. Когда первые шесть изданий ”Разговоров запросто”{132} Эразма были распроданы, знаменитый Симон де Колин, один из превосходных типографов того времени, почел своим долгом отпечатать еще двадцать четыре тысячи экземпляров книги Эразма; издание это разошлось в несколько дней и пользовалось у читателей таким успехом, что совсем истрепалось, и до нас не дошло ни одного экземпляра. А ведь ”Разговоры” Эразма посвящены по большей части серьезным проблемам религиозной морали и политики и написаны на латыни. Попробовал бы хоть один из наших философов, пишущих по-французски или, по крайней мере, изо всех сил пытающихся это делать, выпустить в нынешнем году от сотворения просвещения и истины книгу, которая имела бы такой же успех! Вот было бы событие!

Итак, в прежние времена книжных собраний имелось ровно столько же, сколько образованных людей. По счастью, в ту пору короли и вельможи, как никогда впоследствии, покровительствовали зарождающемуся искусству — искусству украшать шедевры. Благодаря щедрости Генриха II и Генриха III, Дианы де Пуатье и казначея Гролье, президента де Ту и членов рода д’Юрфе{133}, переплетчики творили чудеса. Вдохновляемые чудесным ренессансным гением, они покрывали сафьян затейливыми арабесками, до которых далеко богатейшим фрескам Италии; самое странное, что имена этих искусных мастеров до нас не дошли. Господин Дибдин, почтенный английский библиограф, понял буквально выражение ”переплеты Гролье”, которое мы употребляем, говоря об этих великолепных произведениях искусства: он принял мудрого и ученого финансиста за переплетчика{134}. Ныне, в эпоху дремучего невежества и вздорной гордыни, никто уже не допустит такой ошибки. Теперь переплетчики подписывают каждую свою работу, а казначеи не покупают книг.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: