В области понимания и представления гражданских обязанностей, влияние «Арзамаса» на людей обнаруживалось не менее сильно. Тут опять мы не находим ничего похожего на систему или учение, с точностью определяющее все свои основы. Подобно тому, как на литературной почве чувство изящного, понимание таланта и силы в изображениях заменяло «Арзамасу» эстетическая теории, так на политической, вместо обдуманной программы, он обладал только живыми инстинктами свободы, стремлениями к образованию и крепкими надеждами на общечеловеческую, европейскую науку, как на лучшую исправительницу народных и государственных недостатков, а главное – он отличался непоколебимой верой в возможность соединения коренных основ русской жизни и русского законодательства – монархизма и православия со свободой лиц, сословий и учреждений. Проводя эти убеждения, «Арзамас» выражал истинную мысль своей эпохи, или по крайней мере огромного большинства ее людей, между которыми были и руководители ее судеб[35].
Конечно, несправедливо было бы смешивать характер и убеждения честного, прямодушного, хотя и упорного А.С. Шишкова с характером и проповедями таких честолюбцев и проходимцев, как Магницкий и Рунич; но оба эти реформатора все-таки прикрывали свои мрачные цели началами, сходными с воззрениями Шишковской «Беседы». «Арзамас», можно сказать, целиком вступил в борьбу со старым своим врагом, очутившимся уже на административной почве. Недавно опубликовано было письмо[36] к государю бывшего попечителя с. – петербургского округа С.С. Уварова (от 17-го ноября 1821 г.), смело объяснявшее средства, употребленные Руничем для возведения простых ученых и учебных положений в преступные заявления и в уголовные проступки, – письмо, не оставшееся без неприятных последствий для его автора. Позднее, когда с назначением министром самого А.С. Шишкова (1824) пресловутая «Беседа» очутилась, так сказать, во главе управления ведомством народного просвещения – она нашла всех старых своих противников на своих местах. Новый министр, как видно из его записок, до конца своей жизни сохранял убеждение, что шаткость общественного порядка в России находится в зависимости от ослабления основ старой русской жизни, старого русского воспитания и образования, потрясенных литературной реформой последнего времени, которая открыла будто бы двери всяческому легкомыслию и вольнодумству. Следствием этих убеждений было появление цензурного устава 1826 г. с его известным, крайне притеснительным характером[37]. В особенной смешанной комиссии, которая была составлена для просмотра иностранного цензурного устава, тогда же выработанного министром, заседали два арзамасца, Уваров и Дашков. Под их влиянием комиссия занялась не только иностранным цензурным уставом, но подняла вопрос и о русском недавно вышедшем, и строго разобрала его положения и основания[38]. Комиссия подготовила, таким образом, возможность нового проекта с более благоприятными условиями для русской ученой и художественной деятельности, который действительно вскоре и появился. Это был тот знаменитый цензурный устав 1828 г., который стоял так выше людей своего времени и укоренившейся цензурной практики, что никогда не был вполне применен к делу и большей частью оставался мертвой буквой вплоть до своего уничтожения в 1865 г.
Вообще, «Арзамас» представляет в истории нашей общественности поучительный пример собрания с одними нравственными и образовательными целями, формально просуществовавшего менее трех лет, но оставившего после себя долгий след и живую мысль, которая питала людей его, когда они уже были рассеяны по свету. Долго сохранили они свою либеральную окраску, одинаковое понимание европейских идей и неотлагательных нужд русского общества. Только гораздо позднее, в половине следующего царствования начинает тускнеть и загрубевать между ними единившая их мысль; люди «Арзамаса» наживают себе противоположные цели, расходятся в разные стороны и даже становятся отъявленными врагами друг друга. Что касается Пушкина, он остался ему верен всю жизнь.
Первые примеры светлых общественных стремлений, полученные им в общении с Жуковским, Карамзиным, Блудовым, Дашковым и другими членами «Арзамаса», залегли глубоко в его душе, вместе с твердым пониманием исторической почвы, на которой стремления эти могут быть осуществляемы. Если это созерцание не тотчас же выразилось на первых порах в его суждениях и поступках, то причиною были непреодолимые соблазны жизни, вместе с порывами и увлечениями молодости; но оно пустило корни в его мысль, в нравственную его природу, и при первой возможности дало свои отпрыски. Можно полагать, как уже было сказано нами, что атмосфера тайных обществ, окружавшая некогда его существование, сообщила впоследствии его слову ту прямоту, смелость и откровенность, с какими он отвечал на всякий вопрос, откуда бы он ни исходил. «Арзамас» дал ему нечто другое. Он научил его свободно, самостоятельно и независимо подчиняться условиям русского быта, желать им наиболее разумно содержания, искать для этих условий основ в мысли, философской поддержки, теоретического оправдания, и в то же время сохранять за собой право судить отдельные явления самого быта по своему разумению. Никогда он не был более смел и независим, как в то время, когда добровольно признавал необходимость покориться тому или другому требованию установленного порядка, потому что основывал эти уступки на представлениях и мотивах, еще казавшихся многим ересями и опасными идеями.
Но до всего этого еще было далеко, а теперь покамест невидимо копились только и отлагались на душе Пушкина все те начала, которые составили его последующий характер. Он продолжал пробовать людей, искать впечатлений, либеральничать и потешаться жизнью. И вот, например, какой отрывок из его утерянных записок, касающийся Карамзина, сохранился в его бумагах, отрывок необычайно рисующий как его самого, так и высокую природу нашего историографа. Отрывок важен еще и тем, что написанный, по всем вероятиям в 1825 г., вскоре после смерти историографа, он выражает глубокую привязанность его автора к описываемому лицу и составляет как бы характеристику и надгробные проводы всему периоду нашего развития, кончившемуся с этим лицом.
«Кстати, замечательная черта, – говорит Пушкин. Однажды начал он (Карамзин) при мне излагать свои любимые парадоксы. Оспаривая его, я сказал: «Итак, вы рабство предпочитаете свободе!» Карамзин вспыхнул и назвал меня своим клеветником. Я замолчал, уважая самый гнев прекрасной души. Разговор переменился. Я встал. Карамзину стало совестно, и, прощаясь со мной, он ласково упрекал меня, как бы сам извиняясь в своей горячности: «Вы сказали на меня то, чего ни Шаховский, ни Кутузов на меня не говорили». В течение шестилетнего знакомства, только в этом случае упомянул он при мне о своих неприятелях, против которых не имел он, кажется, никакой злобы, не говоря уже о Шишкове, которого он просто полюбил. Однажды, отправляясь в Павловск и надевая свою ленту, он посмотрел на меня наискось… Я прыснул, и мы оба расхохотались» … В.А. Жуковский терпел точно такие же, если не большие выходки молодого человека и баловал его; может быть, пуще всех. Он, между прочим, первый смеялся его пародиям и эпиграммам на себя. П.А. Катенин рассказывает в своих (неизданных) «Воспоминаниях» о Пушкине, что Александру Сергеевичу очень нравилось, когда его сравнивали с Вольтером, и особенно доволен он был каламбуром, который выходил из шуточного прозвища, данного переводчиком «Андромахи» своему молодому другу. Катенин часто называл его: un monsieur a rouer (Arouet),H Пушкин всякий раз заливался при этом веселым смехом, но собственно ни на какого, даже микроскопического Ару эта, ни тогда, ни после, поэт наш не походил. В описываемую эпоху он представляется нам веселым молодым человеком, у которого было гораздо более своевольства, чем нажитых принципов, и гораздо более наклонности к задирающей шутке или к производству эффектных либеральных гимнов, чем революционного одушевления или действительной ненависти к людям и установлениям.
35
Строки эти были уже написаны, когда мы нашли подтверждение нашей мысли в двух замечательных изданиях последнего времени, именно в «Переписке Карамзина с Дмитриевым», издании академиков П. Пекарского и Я. Грота, и в «Истории царствования Александра I-го», составленной генералом М. Богдановичем. Не то ли же думал сам император Александр I-й, когда, по свидетельству своего историка, за несколько дней до кончины, говорил: «Пусть толкуют обо мне, что хотят, но я был и остался республиканцем». Конечно, знаменательные слова эти не могут быть поняты в смысле как бы отречения власти от своих прав, а содержат в себе, по нашему мнению, только благородное убеждение в ее назначении служить многостороннему развитию общества, всеми своими силами и средствами. И не пояснял ли ту же мысль Карамзин, когда в задушевной переписке с И.И. Дмитриевым, еще задолго до слов Императора, говорил: «я бы желал назвать себя монархическим республиканцем». Арзамасцы были такими республиканцами, готовыми всем жертвовать за монархическое начало в России. С течением времени мысль о дружном, параллельном развитии власти и свободы затерялась в среде членов описываемого общества, но в эпоху цветения «Арзамаса» она составляла драгоценнейшее убеждение их.
36
В Материалах для ист. образования, г. Сухомлинова, 1866. Статья I.
37
Мы воздерживаемся от ссылки на некоторые его параграфы, просто лишающие возможности русских ученых и писателей заниматься вопросами истории, права и иностранными литературами. Любопытные могут найти устав в Полном Собрании Законов.
38
Из неопубликованных записок А.С. Шишкова.