Она бросала перчатку, воздвигая своей «пьедестал», как станут говорить десятилетием позже. Пьедесталом были ум, красота, образованность, дарования. Весь этот арсенал — привлекательный и опасный — составлял ее силу в психологических поединках, в непрерывных единоборствах, где противник обладал равными качествами. Здесь было состязание двух личностей, созданных природой и цивилизацией, состязание воли, обаяния, искусства и ума; здесь раскрывались тайные и влекущие черты натуры, которые становятся явными лишь в минуты любовного тяготения. В этом было творчество петербургской Цирцеи, — и, когда все стадии любовного чувства были пройдены и увенчаны победой, — она оставляла свою жертву, чтобы избрать себе другую. Ни разу, кажется, эти романы не окончились «соблазнительной связью», как скажет Баратынский, вспоминая о Закревской, — и, естественно, напрашивается сравнение их и с «domnei» — «служением» средневековых трубадуров, и с любовным эпистолярным романом французского XVIII века. Но роман переносился в жизнь или жизнь организовалась как роман, — бессознательно, а, быть может, отчасти и сознательно. Кружок Пономаревой был литературен; внимательные читатели психологической прозы, Монтеня, Лабрюйера усваивали психологический опыт уже эстетически оформленным, и «любовный быт пушкинской поры», по удачному выражению исследователя, был почти всегда бытом литературным, культурно значимым[562]. «Я теперь не пишу романов, я их делаю», — пошутил однажды Лермонтов, перефразируя Бальзака, — но между романом «написанным» и пережитым пролегла не столь уж непроходимая грань. И романы Пономаревой, «делаемые», хотя и не «записанные», протекали в тех формах, какие подсказывала ей литературная культура времени, и носили на себе след творчества уже не только в психологическом, но и в культурно-историческом смысле.

Впрочем, они были «записаны», — хотя и не ею самой.

Первыми известными нам стихами, обращенными к Пономаревой в 1821 году, были стихи Баратынского.

Этот маленький хронологический факт важнее, чем кажется: он имеет значение и для истории салона, которой мы сейчас занимаемся, и для творческой биографии одного из самых больших русских поэтов.

Нам неизвестно точно, когда и при каких обстоятельствах Баратынский впервые попал в дом Пономаревых, — но одно не вызывает сомнений: в этом была не случайность, а едва ли не неизбежность.

«Благонамеренный» Измайлова был первым журналом, в котором появилось его имя в 1819 году. Оно стояло под стихами, мало чем отличавшимися от прочей поэтической продукции, и вряд ли могло привлечь к себе особое внимание. Но поэтический голос новичка крепнул день ото дня; его приняли в «михайловское общество», а затем в общество «соревнователей». В 1820 году молодой поэт уже известен любителям словесности, а Пономарева была из них далеко не последним.

Из стихов Е. Баратынского, или Боратынского, как подписывался он иногда в эти годы, вырастала драматическая биография.

Где ты, беспечный друг? где ты, о Дельвиг мой,
      Товарищ радостей минувших,
Товарищ ясных дней, недавно надо мной
      Мечтой веселою мелькнувших?
Ужель душе твоей так скоро чуждым стал
      Друг отлученный, друг далекий,
На финских берегах, между пустынных скал
      Бродящий с грустью одинокой?

Здесь были не просто привычные элегические жалобы, — здесь говорил и живой голос «отторженного судьбой».

И я, певец утех, теперь утрату их
      Пою в тоске уединенной,
И воды чуждые шумят у ног моих,
      И брег невидим отдаленный.

Пономарева не могла не знать того, что знал весь литературный Петербург, — что экзотическая страна вечных скал и гранитных пустынь была для поэта ощутимой реальностью, а уныние и страдание, о которых он писал в своих элегиях, имели, помимо всего прочего, и веские жизненные причины:

Счастливцы мнимые! способны ль вы понять
Участья нежного сердечную услугу?
Способны ль чувствовать, как сладко поверять
Печаль души своей заботливому другу!
Способны ль чувствовать, как дорог верный друг?
      Но кто постигнут роком гневным,
Чью душу тяготит мучительный недуг,
      Тот дорожит врачом душевным.
(К Коншину, 1820).

Эти строки, написанные в Фридрихсгаме, появились в печати уже тогда, когда Баратынский был в Петербурге[563]. 13 декабря 1820 года он присутствует на заседании общества «соревнователей», где читаются его поэма «Пиры» и послание «Дельвигу». И новые знакомые смотрят на него сквозь призму его стихов.

‹‹Мы помним Баратынского с 1821 г., когда еще изредка являлся он среди дружеского круга, гнетомый своим несчастием, мрачный и грустный, с бледным лицом, где ранняя скорбь провела уже глубокие следы испытанного им. Казалось, среди самой веселой дружеской беседы, увлекаемый примером других, Баратынский говорил о себе, как говорил в стихотворении своем:

Мне мнится, счастлив я ошибкой
И не к лицу веселье мне››[564].

Это не совсем портрет: в нем много от литературной легенды. Н. М. Коншин, в эти годы близкий приятель Баратынского, вспоминал, что несчастье лишь закалило, но не сломило его. Но читателям свойственно переносить на самого поэта черты его лирического героя. Даже В. А. Эртель, родственник Баратынского, невольно поэтизировал, описывая его облик в 1821 году. «Его бледное задумчивое лицо, оттененное черными волосами, — вспоминал он, — как бы сквозь туман горящий тихим пламенем взор придавали ему нечто привлекательное и мечтательное; но легкая черта насмешливости приятно украшала уста его <…> Неизъяснимая прелесть, которою проникнуто было все существо его, отражалась и в его произведениях»[565].

Легенда вырастала из элегических строчек Баратынского, она накладывалась на реальную личность, сопутствовала ей и незримо предопределяла ее восприятие. Если бы Эртель не читал стихов Баратынского, он, вероятно, писал бы о нем иначе.

Мы вряд ли ошибемся, если скажем, что Пономарева познакомилась с легендой раньше, чем с самим поэтом, и, может быть, втайне готова была откликнуться на голос из северной пустыни, взывавший к неведомому «заботливому другу». Более того, она знала, конечно, и о том, что к числу ближайших друзей Баратынского принадлежали молодые петербургские поэты, уже приобретшие широкую известность: Кюхельбекер, Дельвиг, Александр Пушкин, только что высланный из Петербурга. Полгода назад это известие всколыхнуло весь литературный мир.

По всем этим причинам появление Баратынского в ее литературном кружке должно было стать для нее прямой необходимостью.

Исследователи Баратынского иногда склонны считать, что это произошло еще в 1820 году. Но на этот счет нет никаких положительных сведений. Из мемуаров же Панаева как будто следует, что его привел Яковлев в числе лицеистов в конце лета 1821 года, когда сам Панаев уже безраздельно пользовался вниманием Софьи Дмитриевны.

Существенно поэтому, что 7 марта 1821 года в Вольном обществе любителей российской словесности было прочитано два стихотворения Баратынского, адресованных Пономаревой[566]. Написаны они были до 1 марта, когда автор их вынужден был покинуть Петербург и вернуться в полк, в Финляндию.

вернуться

562

См. об этом ряд ценных замечаний в кн.: Вольперт Л. И. Пушкин и психологическая традиция во французской литературе. Таллин, 1980.

вернуться

563

Баратынский Е. Послание к Б<арону> Дельвигу // Невский зритель. 1820. Март. C.▫56–59; К Коншину // Сын отечества. 1820. № 49. C.▫130–131.

вернуться

564

Б-ка для чтения. 1844. Т. 66. C.▫8.

вернуться

565

Эртель В. А. Выписка из бумаг дяди Александра // А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. М., 1985. Т. 1. C.▫166. Ср.: Филиппович П. П. Жизнь и творчество Е. А. Баратынского. Киев, 1917. C.▫72.

вернуться

566

Базанов В. Ученая республика. C.▫394.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: