Боже мой, что за вид! По полу волочились концы материнской шали, которую Женни накинула себе на плечи, в правой руке она держала мужской зонт, который был вдвое больше ее самой, на левой руке висела корзинка. Каштановые глаза и круглый носик распухли от слез.
— Куда это ты собралась, Женни? — спросила мадам Боргез, нагнувшись к ней.
Никто меня не любит, — всхлипнула Женни, — пойду жить к сторожу.
— Вот как, — сказала мадам Боргез, — к сторожу? Не советую, тебе у него не понравится. Там каждый день едят суп, один только суп.
Женни задумалась. Потом поставила корзинку на пол, позволила матери отобрать зонт и шаль и покорно уселась к ней на колени. «Анна-Мария, передай мне, пожалуйста, коробку конфет, — попросила мадам Боргез, — там есть Женнины любимые, шоколадные». Инцидент был исчерпан, о стороже больше не упоминалось. Вскоре из кухни донесся голос Раймонды: «Женни, да угомонись ты наконец!» Мы вздохнули спокойно и от души посмеялись над этой историей со сторожем.
В тринадцать лет Женни выглядела настоящим сорванцом. Если бы не локоны, падавшие на шею, никто бы вовек не догадался, что этот долговязый паренек в холщевых брюках, полосатой майке и сандалях — на самом деле девчушка. Она сравнялась со мной ростом, а мне было двадцать три года, и не такая уж я маленькая. Мадам Боргез, с тревогой поглядывая на дочку, не раз говорила мне: «И куда только она растет, еще станет, чего доброго, такой великаншей, что хоть на ярмарке показывай».
Женни верховодила целой ватагой мальчишек, безропотно покорявшихся ее воле; она постоянно затевала какие-то загадочные и необыкновенно шумные игры, которые сопровождались дикими криками и сумасшедшей беготней. В перерыве между играми, где бы Женни ни находилась, сидела ли верхом на скамейке или залезала на дерево, глаза ее были устремлены в книгу, а в руках с невероятной быстротой мелькали спицы. Она вязала свитеры и носки для всей семьи, чем оказывала матери неоценимую помощь. Иногда в доме на целый день воцарялся покой, потому что Женни отправлялась на ловлю креветок (до моря было всего три километра) или, взгромоздившись на старый отцовский велосипед, возглавляла «велопробег на длинную дистанцию». Порой вся ватага устраивалась в поле под большим деревом и резалась в кости или в орлянку. Стоило мне увидеть, как Женни с виноватым видом пробирается домой через заднюю калитку, я уже знала: опять она продулась и сейчас призовет меня отвести грозу; она проигрывала не только все свои карманные деньги, но и вещи — то книгу из библиотеки мосье Боргеза, то кашне, то еще что-нибудь. Когда же она проиграла велосипед отца, в доме разразилась буря. Мадам Боргез рыдала: ей уже казалось, что Женни — на краю гибели, и она все порывалась пойти к родителям мальчика, который обыграл ее дочь, чтобы отобрать у него велосипед, но Женни грозила утопиться, если ей не позволят уплатить долг чести. Однако нужно было во что бы то ни стало скрыть катастрофу от мосье Боргеза, ибо никто не мог предугадать, как он отнесется к такому беспримерному в семейных анналах случаю. В конце концов мне пришлось сказать мосье Боргезу, что якобы я продала его старый велосипед, ведь все равно он никогда им не пользуется, и на вырученные деньги купила Женни новый велосипед, хороший, а главное, как полагается — дамский. И я его действительно купила. В то время я была уже беременна Лилеттой. Мой муж, Франсуа, врач, как и мой отец, не мог отлучаться из Парижа, а потому я снова нашла приют у Боргезов.
Жан-Жан учился в Париже, в Военно-Морской академии. Его сходство с Рамоном Наварро все увеличивалось.
Шестнадцати лет Женни поступила в Театральную школу. Она прожила у меня целых два года, вплоть до моего отъезда в колонии. Муж мой считал, что недостаточно хорошо зарабатывает в Париже, существование районного врача становилось для него все более и более невыносимым, а денег требовалось все больше и больше. Конечно, мы не купались в золоте, но я не чувствовала себя несчастной. Мои родители тогда были еще живы, у меня были дочь и сын (через три года после Лилетты родился Жорж), была Женни… Но Франсуа не успокоился до тех пор, пока я не дала согласия на отъезд.
Когда Женни приехала в Париж, передо мной предстала забавная девчушка, действительно очень высокая — а ведь она все еще продолжала расти, — плоскогрудая, с широкими прямыми плечами (такие фигуры вошли в моду через несколько лет, когда женщины стали подкладывать ватные плечики), несколько угловатая и все такая же каштановая — глаза, волосы, кожа, — отчего еще белее казались ее великолепные зубы. Женни удивительно легко и быстро применялась к любой обстановке, все схватывала на лету и без видимых усилий приспособилась к жизни в этом огромном Париже, к новой для нее среде. Женни обладала одной замечательной чертой: никогда она не допускала ни малейшей безвкусицы ни в манерах, ни в разговоре, ни в одежде. У нее был безупречный, абсолютный вкус, как у других бывает абсолютный слух.
Рой поклонников сразу же окружил Женни. Она помыкала ими, и я не раз выговаривала ей за это, — по-моему, они не заслуживали такого обращения. Женни всегда нравилась людям незаурядным. В числе их был молодой преподаватель истории, невысокий подвижной брюнет бешеного темперамента, великолепный оратор, чье имя начинало греметь; настойчиво домогаясь руки Женни, он расточал перед ней перлы красноречия, приводил все новые и новые доводы, но тщетно: он только надоедал ей, как муха, которая непрерывно жужжит у вас под ухом. Был тут и студент-медик, который писал стихи и посвящал их Женни, а она хоть и поругивала его опусы, но великолепно их декламировала. Был среди ее товарищей по Театральной школе один очень красивый блондин — ее ровесник, прекрасный спортсмен, и временами мне даже казалось, что этот никогда не унывающий весельчак совсем не так безразличен Женни, как она старается показать. Бывали у нас и другие ее поклонники, всех не припомнишь. Приходили и соученицы Женни, одна лучше другой, но среди них особенно выделялась Мария — статная блондинка, с глазами чуть навыкате и орлиным носом. Мария отличалась не столько талантом, сколько умом. Всех своих подруг Женни немедленно порабощала. Лучшей ее подругой оставалась я.
Очень меня печалило одно обстоятельство, несомненно сулившее Женни немало огорчений в будущем: Женни, умницу Женни с ее безукоризненным вкусом, неодолимо тянуло лишь к самым ничтожным мужчинам, которых сама она нисколько не привлекала. Когда на горизонте появлялся тот, кому Женни хотела понравиться, все мгновенно выдавало ее — и выражение лица, и взгляд, и смех, и сияние, какого я никогда ни у кого больше не видела… Сколько крови мне испортили ее увлечения, неизбежно кончавшиеся слезами, которые Женни проливала на моем плече, пока я укладывала Лилетту или меняла пеленки Жоржу (я спала в детской, Франсуа — в кабинете).
— Никто меня не любит, — жаловалась Женни, — никто меня не любит!
И Женни действительно имела все основания для слез: молодые люди, нравившиеся ей, как назло, ухаживали за ее подругами. Все старания Женни были напрасны, стрелы ее поражали не того, в кого она метила, а наносили глубокие раны лишь воздыхателям, ей совершенно безразличным. Не миновать ей беды, думала я часто, особенно если вспомнить, каких мужчин Женни дарила своим вниманием: заядлых сердцеедов, шалопаев, повес, пошляков, даже не всегда приятной внешности, но, как правило, обладающих какой-то особенной притягательной силой, своеобразным обаянием.
Конечно, в жизни Женни, как и полагается девушкам ее возраста, огромное место занимала любовь, что не мешало ей, однако, со страстью работать, жить, увлекаться социологией, теологией, всеми животрепещущими проблемами своего времени… Почти каждый вечер друзья Женни собирались в приемной Франсуа, подолгу беседовали, танцевали до упаду. После ухода гостей я тщательно проверяла, все ли в порядке: заметь Франсуа, что хоть один номер «Иллюстрасьона» лежит не на месте, не миновать бы мне бурной сцены. Женни терпеть не могла Франсуа, хотя и не высказывала этого открыто. Только иной раз скажет: «Франсуа — это уж такая улица Рен!»[2] И, не дожидаясь моих возражений — уж очень уничтожающе звучала в ее устах эта «улица Рен», — торопливо добавляла: «Ладно, ладно, пускай будет улица Севр!»[3] (Франсуа в самом деле родился на улице Рен, где мы и жили.) Однако Женни трезво смотрела на вещи и, ценя покой, сохраняла с Франсуа добрые отношения. Она держала его в курсе всех театральных премьер, передавала сплетни об актерах, делилась впечатлениями об их игре, а так как Франсуа — сноб, а театр — его конек, то все шло как по маслу. Женни советовалась с ним по поводу новой роли, спрашивала, как, по его мнению, сыграла бы ее Сара Бернар или Рашель, и то, что Франсуа видел Сару Бернар, когда ему было лет десять, а Рашель вообще никогда не видел, не имело никакого значения. Франсуа считал, что Женни, при всей ее целеустремленности, вряд ли добьется успеха: внешность не та! Франсуа любит пухленьких блондинок. Я блондинка, но, несмотря на все свои старания — не пухленькая.