В дождливые дни я сидела дома возле топившейся печки, читала, вязала, вспоминала. У аббата Клемана я бывала редко, он всегда встречал меня очень радушно, но мне казалось, что мой приход — помеха и для него, и для Мартины; меня заставляли ждать у дверей, из кухни доносился шепот, и аббат старался заглушить его, повышая голос. Как-то при мне мать-настоятельница выразила неудовольствие, что приходит уже третий раз и не застает никого дома, но тут аббат дал ей понять, что, пожалуй, лучше заранее предупреждать их о своем приходе. Я недоумевала, как же это сделать, ведь у аббата нет телефона. Мать-настоятельница, по своему обыкновению, громко расхохоталась, — видимо, она уже смирилась с современными нравами. Я предпочитала сидеть дома.

Я жила как в пустыне и находила в этом какой-то своеобразный покой, а в покорности судьбе черпала непростительную безмятежность. Ежедневно приходила Анна с целым ворохом городских новостей; когда она рассказала мне о расстреле заложников, у меня при всем моем спокойствии начался припадок настоящего удушья. Кажется, я скоро поверю тому, что рассказывают о немцах и вишистах. Зловещий замок мадам Дуайен господствует над всем нашим краем.

У старухи оказался перелом бедра, ей пришлось пролежать в больнице целый месяц, а когда она вернулась домой, мы ее больше не слышали и не видели; ей с непривычки трудно было передвигаться на костылях, и она сидела безвыходно в своей комнате. Я несколько раз навещала ее в больнице, в огромном здании грязно-серого цвета, как то белье сурового полотна, которое выдают больным; среди голых стен палат с висящими на них распятиями, между узкими койками, мелькали белые чепцы монахинь. Старуха почти не смотрела на меня и жадно поглощала все, что я ей приносила.

Но не прошло и недели после ее возвращения, как однажды ночью, когда мне, по обыкновению, не спалось, до меня донеслись приглушенные крики: вряд ли они разбудили бы меня, если б я спала. «Мадам Белланже, — звал кто-то, — мадам Белланже!» Я встала, вышла узнать, в чем дело. На площадке, возле моей двери, лежала вторая сестра — здоровая! — она скатилась с лестницы, что вела наверх, и сломала себе ногу: переломленная кость прорвала черный чулок… Как нарочно, и на этот раз я была одна в доме, если не считать другой старухи, с костылями. Жандарм уже выдержал экзамен и уехал восвояси. Супруги — в отъезде, полицейские — на службе… Не время было расспрашивать старуху или недоумевать, почему в три часа ночи она очутилась на лестнице, а не у себя в кровати… Упала она с третьего этажа, где жили молодожены и полицейские.

Так как на этот раз я не хотела беспокоить аббата, будить его, а телефонная будка запиралась на ночь, то мне пришлось отправиться в больницу пешком. Недавно ввели комендантский час, и, повстречай я немцев или жандармов, мне пришлось бы объясняться… Услышав отдаленный шум автомобиля, я бросилась в придорожные кусты; машина пронеслась мимо, ярко осветив все вокруг. Теперь дорога показалась мне еще темнее, кроме того, в кустах я сильно оцарапала руку. Наконец я добежала до больницы, но бесконечно долго, до отчаяния долго звонила у ворот этой цитадели. По-видимому, я уже считалась здесь коренной жительницей, только ради меня, подчеркнули в больнице, они займутся старухой. Карету скорой помощи послать невозможно, шофер ночует в городе… Наконец два сонных ворчливых санитара, прихватив носилки, пошли со мной. Не приведи бог болеть в оккупированной Франции!

Я накрыла старуху своим пледом, потому что на ней поверх рубашки было накинуто только нечто вроде мужского пальто, и тут же решила подарить ей плед: такими жалкими были ее тело, рубашка, постели обеих старух… Старшая сестра сказала только: «Что ж, теперь ее черед».

Вот почему, когда через два дня дама с верхнего этажа — она и ее муж вернулись только накануне поздно вечером — остановила меня на лестнице и сказала: «У меня тяжело захворал муж, я боюсь оставить его одного, не можете ли вы сходить за врачом?» — я вспылила: «Нет уж, увольте! Если нужно, я посижу возле вашего мужа, но за врачом идите сами!» То, что я отказалась выполнить такую, в сущности, естественную просьбу, видимо, даже не удивило мою соседку. Шел проливной дождь, — может быть, она подумала, что мне не хочется выходить в такую погоду, а скорее всего ничего не подумала: она была совершенно растеряна, против обыкновения не накрашена и поэтому непривычно бледна; ее полная грудь просвечивала сквозь грубые кружева рубашки и расстегнутую блузку, на плечи она накинула пальто. Мне стало стыдно, и я уже собралась предложить ей сходить за врачом, но она, надев пальто в рукава, сказала: «Если бы вы могли посидеть возле него, пока я схожу за врачом… Он бредил всю ночь». Люди теперь не удивляются, если им отказывают в помощи.

Я поднялась на третий этаж, постучалась в дверь. Никто не отозвался, и я вошла. Ну и холод! Горела одна только лампочка на ночном столике. Я подошла к кровати; на ней в полосатой пижаме лежал молодой мужчина. Лицо багрово-красное. Я наклонилась над ним; глаза его блуждали, на губах выступила пена. Мне стало страшно. Что с ним? Я села возле кровати и стала ждать. Что еще я могла сделать?..

Время шло, а она все не возвращалась… Больной метался, тяжело дышал. Снаружи доносился шум дождя, здесь он был слышнее, чем у меня. Какая убогая комната!.. Железная кровать, умывальник с тазом и кувшином, разбросанные полотенца, на стуле — небольшой открытый чемодан, под стулом — грубые, заскорузлые от грязи башмаки с засунутыми в них носками… Пахло холодным дымом. Я совсем замерзла… Я боялась, что сдадут нервы, — эта комната, это ожидание угнетали меня. Мне и так стоит больших усилий держать себя в руках, я даже не пытаюсь вырваться из этого оцепенения, в котором живу, иначе я бы не выдержала… Дети мои, моя Женни… Дорогая моя, не могу забыть ее ни на минуту, она снится мне каждую ночь, чаще даже, чем мои дети. Прошлой ночью, во сне, я уговаривала Женни не убивать себя, ведь жизнь стоит того, чтобы помучиться… Казалось, я ее убедила, ей стало легче, она улыбнулась, но потом заплакала и сказала мне: «Все равно теперь поздно, все равно все кончено». Я проснулась в слезах. Стоит ли жизнь всех этих мучений? Во всяком случае, в одном я уверена: жизнь — мука, боже, какая мука… И вокруг ничего, кроме муки, и я не знаю, любят ли люди друг друга, любят ли они своего ближнего. Не знаю, не понимаю… Что бы она делала, что делала бы Женни в побежденной Франции? Я могу себе представить Женни мертвой, но не побежденной.

— Не ходи!

Я вздрогнула. Это произнес лежавший в постели юноша, произнес совершенно отчетливо… Затем повторил скороговоркой:

— Не ходи, не ходи, не ходи…

Он приподнялся и пристально уставился на меня глазами круглыми, светлыми и неподвижными, как у кошки.

— Послушай, — зашептал он, — не ходи, я боюсь… — Он откинулся на подушку, закрыл глаза: — Не ходи! — прошептал он… Шепот перешел в невнятное бормотание.

Почему его жена так долго не возвращается? Вот он снова заговорил! Я прислушалась, на этот раз он произнес целую речь:

— Попроси у монашки, у той, хорошенькой, она выправит тебе подложные документы! Хорошенькая монашка в большом чепце… Не ходи, не ходи, не ходи…

Он бормотал… Сердце у меня бешено колотилось. В доме были только мы двое, я да старуха с костылями. Вдруг юноша выкликнул:

— Французы! — и сел в кровати. — Смерть предателям! — закричал он. — Смерть! Смерть! Смерть! Смерть! — Потом продолжал жалобным голосом: — Сколько крови прольется… О господи, смилуйся надо мной! Мы готовы проливать кровь, но не так… Французы! Французы! Но раз нужно, да, да, раз нужно… Смерть им!

Глаза его закатились. Я вытирала пену с его губ, пот со лба, гладила по голове. Он улыбнулся и чуть слышно произнес:

— Монашка, монашка, которая достает подложные документы, белые, как ее чепец… Подите сюда, сестричка, я хочу поцеловать вас перед отъездом… О господи, господи, до чего тяжело!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: