Корабай спешился и повел свою клячу на поводу. Дойдя до лощины, лег ничком, прислушался. И вдруг… У него потемнело в глазах — сильный удар по голове лишил его сознания. Дубина здоровенного ойрота пришлась ему по затылку.
Когда Корабай очнулся, солнце уже было в зените. Тело было чужим и тяжелым, словно его стиснули железными обручами. Осмотревшись, Корабай увидел, что лежит на каменистом плато. Карликовые кустарники — эти пасынки природы — пугливо выглядывали из расщелин. Грозные, неприступные скалы высились над ним. В мертвой тишине они казались сказочными дивами, готовыми наброситься на него, если он посмеет шевельнуться. Прямо над головой, глухо шелестя крыльями, пролетела неведомая птица. «Куда она летит? — подумал Корабай. — Эх, подняться бы хоть разок над землей, и то бы сказал, что прожил не зря…»
Корабай попробовал ползти. Избитое, израненное тело невыносимо болело. «Что же мне делать? Куда идти, — в отчаянье думал он, — ведь я превратился в живого мертвеца… Больной, беспомощный, никому не нужный, где я преклоню голову? — Корабай безнадежно посмотрел по сторонам. Кругом не было ни души, безжалостно палило солнце. — Надо доползти вон до того кустарника. О всевышний, чем я прогневил тебя? Даже не украл, а только хотел… Хотел накормить больную жену. Разве это преступление? За что ты меня караешь? — Он застонал и попытался ползти. — Родная моя степь! Почему ты выгнала меня, как чужака? Ведь все мои дни я провел с тобой…»
Очень скоро Корабай снова потерял сознание. Он впал в забытье, ничто более не терзало его. Неподвижный, он был распростерт на земле.
Так он пролежал долго. Палящее солнце незаметно катилось к закату. Что может быть интересного для такого великого светила в мертвой, безлюдной пустыне… На землю опустились сумерки, подул прохладный ветерок, на небе высыпали бледные звезды.
С появлением первой звезды возле Корабая остановился одинокий всадник. Чувствуя дух человеческий, его конь запрядал ушами, и путник склонился над неподвижным телом.
— Бедняга, кажется, жив, — пробормотал старик себе под нос, отвязал бурдюк и сквозь сжатые зубы влил кумыс в рот джигита. — Если не кончились отпущенные тебе хлеб-соль, бог даст, скоро встанешь. Еще потопчешь землю, последний в своем народе… Как знать, может, отыщешь в далеком Алатау разбредшихся сородичей. А я, давно снедаемый горем, останусь в степи безлюдной сторожить могилы предков.
Корабай не знал, сколько он пробыл в пещере старика. Из целебных корней он изготовлял мази и настойки, лечил его раны. Корабай стал поправляться. Старик заколол единственного коня и кормил его свежим мясом. Джигит все еще был слаб. Дни они проводили в молчании.
Старик постоянно что-то бормотал. Непонятно — была ли это песнь или жалоба судьбе. Монотонно она сочилась, как вода с каменного свода. Корабай не разбирал его скорбных причитаний, но слушал старика с вниманием.
Старик целыми днями бродил по предгорьям, а в пещеру возвращался с темнотой, Губы его потрескались, глаза гноились. Он постоянно сетовал на судьбу, проклинал свою долю, но продолжал заботиться о Корабае: кормил его, поил настоем лечебных трав. Разговаривали они мало. Корабай затаил свое горе, с каждым днем душа у него болела все больше, он рад был молчанию старика, боялся расслабиться, дать волю слезам. А сам старик с его единственным здоровым глазом был похож на открытую рану, на комок горечи — столько он вынес, претерпел на своем веку. Видно, столкнулся он с лютой жестокостью, поэтому и бежал из родных мест, сделался скитальцем. Когда, в какой день и час родилась его скорбная песнь, причитание, похожее на стон? Ему не нужны были слушатели, он пел для себя, сам себе жаловался, сам себя утешал. Раньше он жил среди своих, но нагрянувшие по велению Цэван-Рабдана ойротские зайсаны всех захватили в плен, оставили только пепелище. Они насильно увели его земляков. Так три тысячи киргизских семей побрели на далекий Тяньшань. Это случилось осенью 1703 года.
Старик не мог без слез видеть опустевшие жилища, вытоптанные пастбища. Губы его мелко дрожали, лицо избороздили морщины.
Корабай не знал об этом бедствии, не знал, что сам стал жертвой вероломных ойротов, его тревожили смутные догадки, но ими он не смел поделиться со стариком. Корабай целый день был наедине со своими горестными мыслями. Особенно тяжело было ему по вечерам видеть сгорбившегося над костром старца, когда он, проводив солнце, возвращался в пещеру. В его слезящихся глазах плясали отблески огня, напоминая волны неведомого моря. То было пламя затаенной надежды, тихой, похожей на стон; как седое изваяние он долгими часами неподвижно сидел у огня.
Однажды старик не пришел ночевать, а Корабай не мог уснуть. Темная пещера показалась ему сырой могилой, паутина на каменных стенах, неведомые шорохи — все стало для Корабая гнетущим кошмаром. Что это? Шум дождя или шаги, спешащие сюда? И вдруг Корабай услышал жалобный голос Балаим: «Сурпы! Хочу свежей сурпы!»
Всю ночь Корабай провел в бреду.
К вечеру вернулся старик. Молча он положил перед Корабаем женскую косу. Корабай схватил эту черную косу, сплетенную из трех прядей; он узнал серебряную подвеску, которую своими руками сделал для Балаим.
Старик ворошил хворост. Высоко взметнулось пламя, окрасив пещеру кровавым отсветом. Как всегда, старик затянул свою заунывную песню. Вырвавшаяся словно со дна черного котла, она умолкла, придавленная тяжелой темнотой.
5
О жестокая смерть… Беспощадная владычица мира… Разве найдется на свете хоть один, кто прожил тысячу лет! Или пятьсот? Стальной капкан смерти подстерегает каждого. Она может скрутить в бараний рог и твоего друга, и заклятого недруга. Разве, борясь за трон, Галдан-хан пощадил своих братьев? Нет, хунтайши истребил всех до одного. А он, Цэван-Рабдан, не пожалел Галдана-Бошохтуу. Значит, и ему смерть оказала услугу.
Возлежа на тигровой шкуре, постеленной поверх хорасанского ковра, Цэван-Рабдан дремал, изредка поглядывая на Ахай-ханыке, массирующую ему ноги. Его усы и бороду запорошил иней времени, но и красота ханши поблекла. И по ее прекрасному лицу прокатились колеса лет — испещрили его мелкими морщинами. Куда делась юная прелесть, игривый смех молодой чертовки, сводивший его с ума, разжигавший пожар страсти? Увяла и память о том далеком времени, когда он проводил ночи без сна в ее объятиях и встречал пунцовую зарю в сладком изнеможении. И, словно им не хватало радостей на супружеском ложе, они мчались по степи на резвых скакунах, опережая свиту. Хан хватал за тонкую талию раскрасневшуюся от быстрой езды ханыкей и жарко целовал ее в белую шею, потом они уединялись в зеленой шелковистой траве…
С тоской смотрел Цэван-Рабдан на поблекшую Ахай, словно не веря, что эта располневшая женщина когда-то была стройной и легкой как лань.