— Пер-рвая шер-ренга, два шага впер-ред! — И осматривает ее сзади. Двум солдатам приказано почистить задники сапог.
Я стою во второй шеренге, ожидая, когда Туз пройдет мимо. Мне хочется, чтобы его пронесло без задержки.
Старшина внимательно обозревает меня снизу доверху и говорит с еле приметной улыбкой в черных, антрацитом поблескивающих глазах:
— А ну-ка бр-риться, товарищ солдат!
Какую-то долю секунды я еще остаюсь на месте в надежде, что старшина позволит не бриться. Ну что там брить — реденький бесцветный пушок. Стоящие в строю солдаты смеются. Тузов строго смотрит на них из-под бровей, потом на меня.
— Это непор-рядок!
Опрометью бросаюсь выполнять приказание. Когда Туз произносит эти слова, хорошего дальше не жди.
Бритву приходится взять у того же Скорохода. У него есть все, что нужно солдату. Невольно вспоминаю первый день приезда в часть.
Возле бани Скороход обнаружил в кустах (у него нюх на такие вещи) детали от самолета и чуть ли не целый двигатель. Там хранился металлолом. О находке стало известно всем. Каждый хотел руками потрогать то, что когда-то было самолетом.
На гражданке самый сложный механизм, который я знал, был в пианино. И его я видел только изредка, когда приходил настройщик.
То, что открылось моему взору, не укладывалось в голове.
«Неужели это можно постичь?» — думал я, глядя на сотни соединенных друг с другом деталей, трубок, цилиндров, кронштейнов, винтов.
Скороход, между тем, уже копался в этом заиндевелом металлическом хламе, что-то отвинчивал, просунув руку в переплетение труб, покряхтывал. У него, как у той девушки из Нижнего Тагила, о которой в газетах писали, видят не только глаза, но и руки.
— Ну что скажешь, хозяин? — спросил его тогда Мотыль.
— Все это нужно разжуваты, — счастливо улыбнулся Скороход.
А вечером в его тумбочке старшина нашел целую горсть винтиков, подшипников, гаек.
Кличка Хозяин прилипла к Семену. Его теперь частенько так зовут.
Я порезался бритвой в первую же секунду. Кровь не хочет останавливаться, сползает струйкой на нижнюю губу. Семен добривает меня сам и приклеивает на порезанное место кусочек газеты.
Он хлопочет около меня, как клуха возле цыпленка. Старшина, распустив строй, укоризненно качает головой, улыбается.
— Куда идешь-то? — спрашивает, по-отцовски проведя ладонью по моей спине.
— Куда и все. На вечер к шефам.
— Играть, наверно, будешь?
— Сыграю.
— Это хорошо. Ты здорово играешь. — Старшина редко когда называет кого-либо из подчиненных на «ты», и поэтому его «ты» мы всегда расцениваем, как особое расположение к себе. Только чем я расположил Тузова — непонятно.
— Иди, сынок, не стану больше задерживать, — продолжает он. — Если бы не дела здесь — тоже пошел бы на концерт.
В последнем я не сомневаюсь. Никто так не любит самодеятельность, как военные, независимо от того, выступают ли они в роли артистов или в роли зрителей. Мне же известно, что старшина любит музыку, любит песни. И сам поет. У него неплохой баритон.
— Автобус будет возле проходной через полчаса, — говорит мне Тузов. — Заскочи по дороге к нашим офицерам-холостякам, что выступают с самодеятельностью. Предупреди об автобусе.
Страница третья
До домов, где живут офицеры, рукой подать. Мне здесь все знакомо, не раз приходилось бывать. И все-таки нерешительность охватывает меня всегда, когда я прихожу к летчикам. Наверно, Горький был прав, когда говорил, что «рожденный ползать — летать не может». Эти люди, говоря языком математика, мне кажутся на целый порядок выше обычных смертных.
Квартира, где живут холостяки, из трех комнат. Две смежных занял замполит полка майор Жеребов с женой и ребенком, а в изолированной поселились старшие лейтенанты Стахов и Мешков. Здесь же временно живет капитан Саникидзе, недавно прибывший из медицинской академии. Дом новый, со всеми дарами цивилизации, от которых я, кажется, стал уже отвыкать.
На кухне Жеребов и его жена купают в тазике своего бутуза и так поглощены этим, что не сразу замечают меня. Короткая гривка темных слипшихся волос спадает на лоб майора. Он смешно вытягивает губы, шипит, трясет головой, щелкает языком, — словом, делает все, чтобы занять карапуза, потому что купание мальчонке не нравится, и он взял уже несколько высоких и довольно внушительных нот.
С минуту я стою у порога, откровенно любуюсь, как супруги купают малыша.
— Вот что ждет вас, когда женитесь. Подумайте, сокол, хорошенько, прежде чем сделать этот роковой шаг, — ослепляет Жеребов своей задорной улыбкой. — Подумайте.
На улице за окном слышится певучий голос:
— Ну що ты там на аэродроми поховал. Уходишь раньше усих, а до хаты вертаешься последним. Зовсим не жалиешь себя.
— Щербина опять выговор схватил от многоуважаемой жены, — говорит Жеребов, качая головой. — Это очень хорошо.
Щербина — техник самолета, на котором я работаю механиком. Я еще не встречал человека, который бы так ревностно относился к делу.
В окно мне видно, как дородная женщина размахивает оголенными по локоть руками, а Щербина конфузливо переминается с ноги на ногу и глядит на загнутые носки своих яловых сапог. Он, пожалуй, полноват для своего небольшого роста, кажется несколько мешковатым. Ходит неторопливо, в раскачку, нередко называет солдат хлопчиками.
Но, несмотря на внешнее спокойствие, Щербина страшно увлекающийся человек. Сегодня на занятиях, заговорив о двигателях космических кораблей, он уже не мог остановиться до конца урока. Рассказывал о космических ракетах на ядерной энергии, об электрических (плазменных и ионных) межпланетных кораблях, о фотонных летательных аппаратах далекого будущего. Я раньше как-то не очень интересовался техникой и был буквально ошеломлен тем, что услышал от него.
Увлекаясь, он преображается, широкое лицо пылает, маленькие, чуть опухшие глаза искрятся.
Я прохожу к летчикам.
В комнате у холостяков над казенными железными койками — ковры в цветную полоску. На составленных тумбочках огромная радиола и груда пластинок без чехлов. В летние вечера, когда окна открыты, ее могучие стереофонические динамики звучат на весь поселок.
Сейчас у летчиков другая страсть. Всякую свободную минуту они хватаются за гири и гантели, что лежат под столом, и накачивают мышцы. Культуризм — это модно. Над койкой моего командира экипажа, старшего лейтенанта Стахова, висит ружье для подводной охоты, резиновая маска и дыхательная трубка. Он до глубокой осени не вылезает из реки. Рыбаки из соседних деревень зовут его водяным, а ребятишки — человеком-амфибией.
Над изголовьем у старшего лейтенанта намертво прибита большими гвоздями цветная гравюра «В мастерской художника». На ней изображена обнаженная натурщица. Ее подарили холостякам на новоселье, до этого они жили в бараке, и повесили над койкой Стахова, воспользовавшись тем, что он был в отпуске.
— Черти, хотите растлить меня, сделать безнравственным? — говорил он товарищам, когда я принес сюда его чемоданы.
Впрочем, он, кажется, ничего не имел против этой картины. Ему не нравилось только, что его койка стояла у самой двери. Всякий раз, когда ее открывали, дверная ручка стукала по спинке кровати. Старший лейтенант Мешков почувствовал себя виноватым, что у товарища неудобное место, охотно поменялся с ним. Правда, удары, предназначавшиеся Мешкову, приняла на себя ба-бышка, которую посоветовал приколотить майор Жеребов. А Мешков же, как я заметил, заботу о собственных удобствах считает пустой тратой времени.
За час до отхода автобуса
Офицеры были уже в сборе и ждали задержавшегося Мешкова, чтобы забить козла. Проигравшие кипятили воду для бритья и наводили порядок в комнате.
Саникидзе, маленький, худенький, с черными, как маслины, и влажными глазами, лежал на кровати животом вниз и, запустив пальцы в курчавые волосы, упивался очередным фантастическим романом. Его интересовали книги, в которых рассказывалось о будущем науки, призванной увеличивать продолжительность жизни, книги, в которых давался анализ различных технических проектов и решений, направленных на создание искусственных органов: сердца, легких, печени, почек, желез внутренней секреции.