Бригадир, объезжая по утрам колхозников, стучал плетью в окна, зазывая на работу, а если не откликались, то слезал с коня, входил в дом и заливал топящуюся печь водой, оставляя детей на день голодными и холодными. Колхозная работа — прежде всего! Однако собранный урожай хлеба пришлось сдавать по распоряжению района, округа и края и даже семенной приказано было увезти. Село осталось к зиме без хлеба! Еще не сданную впопыхах в колхоз скотину продолжали забивать. На оставшихся во дворах коровах — по одной на семью — косили сено по ночам на лесных полянах да по берегам ручьев. Возили копны на себе. Голод стоял у ворот, но помогали старые запасы бобов, гороха, отрубей, овощей, кедровых орехов, спасал картофель! Да и мясо еще раздавали от забоя скота почти даром, чтоб не пропадало. Дрова возили тоже на себе: не надо было клянчить и унижаться лишний раз у бригадира, прося лошадь, принадлежавшую год назад просителю. Потиху начали (растаскивать брошенные кулацкие сараи, амбары В дома. Пережили зиму — плохо, голодно, лихо, надрывно, так что кости да кожа остались — все малым ребятишкам отдавали. Но весной 1932 года дружно сеяли хлеб, выпросив семена в районе, а тот — в округе; пололи его, косили споро-пырейные луга, бабы выкладывались, кто любил работу, гоня трехметровые прокосы. Многие надеялись, что все это временно, что жизнь наладится, что не станут весь хлеб выгребать. «Не изверги же там «наверху», уж, поди, и наелись нашего хлеба, дак и нам теперича оставят!» — говорили бабы-ударницы на покосе. В солнечный и жаркий ильин день, который считался грозным летним праздником, погнали кого уговорами, кого силой на уборку сена на большом увале. Люди шли и работали с неохотой, но к обеду завершали уже несколько зародов-стогов с приметками. Вдруг появившаяся из-за хребта, с запада, тучка разрослась в гигантское кучевое облако, из которого обрушился ливень с грозой. Два зарода сгорели в небесном огне! Сеноуборщики остались целы и невредимы, но их труд пошел прахом, да вспомнили они великие крестьянские верования. В конце августа прошел слух в селе, что есть приказ все намолоченное зерно, которое почти на себе носили в амбары, свезти в район, а оттуда, известное дело, потащут далее. Слух подтвердился, и зерно все до зернышка увезли неизвестно куда. К поздней осени кончились последние остатки старых продуктовых запасов, включая отруби, что скребли по сусекам, ребятишек стали держать на молоке, которое давала единственная на дворе корова. А зимой начался голод! Он продолжался весь 1933 год! И в этот год ушли на забой многие дойные коровы и мелкая птица. Вся лебеда на огородах, глухая крапива и корни репья-лопуха за заборами и пряслами, на заброшенных усадьбах были начисто съедены. Дикие растения: лук-слизун, ревень, борщевики — все было снесено с гор и тоже съедено. Заготовкой этих растений занимались подростки. Как только ранней весной хариус поднялся на нерест в речки и ручьи, они же снабжали семьи рыбой. То вершой, то неводом, то удочкой вылав-ливали белоголовые босые парнишки каждый день по несколько килограммов хариуса, и на часть зимы хватало. Тем и поддерживали ослабевших матерей, отцов и работавших братьев и сестер. И если бы не эта рыба — не выжить бы сельчанам, благо ее было в те годы в реке, речках и ручьях столько, что потом никогда не бывало. Сил не хватало не только на колхозную работу, но и на собственный огород да покос. Мужики были в поле спозаранку. Но бригадир все объезжал дома и гнал баб, заливая топящиеся печи у нерасторопных, на покос или косовицу хлебов. Они падали, пройдя несколько прокосов, и тогда, сжалившись над ними, он давал команду: «Все по кустам». Это означало — полезай на черемуху, урожай которой в тот год был слишком изобилен. Подростки, бабы и мужики объедались плодами черемухи и долго потом маялись животами. Оттого некоторые так и не поднялись! Умирали дети, постепенно ослабевая. Почитай, каждый третий ребенок так-то ушел из жизни! Так же умер и мой второй по возрасту брат — Ефрем. Не выдержал голода, отдавая последнее детям, и Ермила Трифонович Новиков — умер в 1934 году, не дожив и до 60 лет.
В конце августа 1933 года едва ли достигшие двадцати лет парни-колхозники Никита, Астафий, Филипп, Санька, Степан, Ахромей набрали ночью в поле по торбе ржаных колосков и принесли домой, чтоб накормить умирающих матерей и детей (уж более двух лет хлеб во рту не бывал!). Но их сверстник Андриан их выдал. Всем дали по 7 лет лагерей! Никто не вернулся — все погибли там, за исключением Степана, который пришел больным, немного поболел и умер. Не приняли судьи во внимание и того, что умирали родные и что принесли они колоски ржи не столько для еды, как для запаха в дому, Один из «колосковых» говорил на суде: «Бабушка заказала принести хоть пучок колосков под божницу для запаху, а мы и решили принести по торбе, чтоб его больше было!» Безучастны были судьи и начальство колхоза и сельского Совета к этому заявлению, хотя сами исподтишка не торбами тащили, а мешками! Василиса Пушкарева возила из села хлеб колхозный на подводах по госпоставкам в город за 200 км и в пути как-то взяла ведро овса. Принесла его на мельницу для размола, но мельник сказал об этом председателю, а тот подал в суд, и дали ей год лагерей. Отсидела и, идя домой, дорогой утонула в половодье, спасаясь на льдине. Сироты многие шли по миру, как стаи заброшенных щенят, и мерли как мухи. Вернувшиеся из ссылки «незаконные кулаки» говорили, что там, в лагерях, при комендатуре, изредка скудный паек, но давали, а тут и того нет!
И не было недели, чтобы не являлись в село на откормленных лошадях уполномоченные разных рангов и представители райкома, райисполкома, ОГПУ, райземотдела и т. п. Говаривали, что только в здании бывшего волостного правления, где теперь размещался райком и райисполком, и в соседних домах сидело более сотни человек начальников! Ублажали их колхозные и сельсоветовские руководители, загружая на обратный путь припасами из кладовых, поили и кормили да по ночам женщин им водили. Не гнушались они даже насилием: девица ли была перед ними, женщина ли многодетная или солдатка…
По сообщениям газет, каким-то «колхозцентром» на самом «верху» была установлена еще в 1931 году в колхозах «сдельщина» в виде трудодня. Пришла она и в колхоз им. Громова. Колхозники в сущность «трудодня» толком никак не могли вникнуть. Бухгалтер на собрании разъяснял, что ежели ты сторож, уборщица, погонщик, подросток (!), то тебе, проработавшему 10 часов, запишут 1 трудодень, а ежели ты работник по посеву, то получишь 1,25 трудодня. Будучи пастухом, трактористом, рулевым, возчиком — 1,45, грузчиком, землекопом — 1,65, а кузнецом, печником — 2 трудодня.
— Ну, а ты, Григорий Семенович, как счетовод наш, сколько же трудодней себе запишешь? — спрашивали из передних рядов.
— Я-то — два с половиной, а вот председателю положено — три!— отвечал, не глядя в зал, бухгалтер,
— А как, в толк не возьмем, с оплатой этих трудодней? Кто трудодни, энти трудовыходы, будет записывать? — кричали из прихожей бывшего новиковского дома.
— А как я на этот трудодень прокормлю всех-то — у меня их мал мала меньше — девять душ со стариками? — рассуждал маленький сгорбленный мужик, стоя у косяка.— Да женка чуть ноги волочит!
Иные вопили: «Не надо нам трудодней, оставим так, как было!» А было так. Зябь не пахалась, скирдование на гумнах и обмолот зимой, как в старое «докулацкое время», объявили «правым уклоном», а запишут в него — быть в лагере! Неработавшие получали больше хлеба, чем работавшие. Многие — тихие, негорластые — оставались без хлеба! На завалинках, у контор колхозов или в приемных председателей сидели с мешками и торбами бывшие партизаны, отстаивавшие Советскую власть еще в 20-е годы, и кричали в правлении: «Что за власть пришла — морют и морют, хуть до куда морют. Мы что, даром кровь свою проливали? Нас теперь пусть она кормит бесплатно и до глубокой старости. И семейным нашим также надобно жить. Небось мы партизанские!» Давали им из колхозной кладовки мешок отрубей, большая голодная семья съедала его за два дня, и они приходили снова в правление, клянчили прокорм партизанский, заслуженный.