– Да, – отвечала Зоэ, – она показывала нам кружева, принадлежавшие Марии Антуанетте.
– У мадемуазель Лалуэт были превосходные манеры, – продолжал г-н Бержере. – Она говорила хорошим языком. Даже сохранила старинное произношение. Она выговаривала; «булевар», «кошемар». Ей я обязан тем, что соприкоснулся с эпохой Людовика Шестнадцатого. Мама звала нас здороваться и с господином Маталеном; он был не в таком преклонном возрасте, как мадемуазель Лалуэт, но поражал своим ужасным лицом. Никогда более нежная душа не ютилась в более безобразной оболочке. Это был священник, попавший под интердикт; отец встречал его в тысяча восемьсот сорок восьмом году в клубах и уважал за республиканские взгляды. Еще менее состоятельный, чем мадемуазель Лалуэт, он лишал себя пищи, чтобы, как и она, печатать брошюры. Его брошюры преследовали цель доказать, что солнце и луна вращаются вокруг земли и что в действительности они не больше кружка сыра. Такого же мнения придерживался и балаганный Пьеро; но господин Матален дошел до этого только путем тридцатилетних размышлений и вычислений. Эти брошюры еще иногда попадаются в лавчонках букинистов. Господин Матален страстно радел о благоденствии людей, которых сам он отпугивал своим ужасным безобразием. Из орбиты своего милосердия он исключал только астрономов, приписывая им самые черные замыслы. Он говорил, что они хотят его отравить, и сам готовил для себя кушанья, столько же из предосторожности, сколько и по бедности.
Таким образом, г-н Бержере, уподобляясь Улиссу в стране киммерийцев, призывал к себе тени в пустынном помещении. Он задумался на минуту и затем сказал:
– Одно из двух, Зоэ: либо во времена нашего детства было больше безумцев, чем теперь, либо отец принимал их в большем количестве, чем надо было. Видимо, он их любил. Жалость ли привлекала его к ним, или он находил их более занимательными, чем людей со здравым рассудком, но у него был их целый штат.
Мадемуазель Бержере покачала головой:
– Родители принимали людей вполне разумных и достойных. Скажи лучше, Люсьен, что невинные причуды некоторых стариков тебя поразили и ты сохранил о них живое воспоминание.
– Нет, Зоэ, не может быть никакого сомнения в том, что мы выросли среди людей, отличавшихся необычным, не банальным складом ума. У мадемуазель Лалуэт, у аббата Мата лена, у господина Грий мозги были не совсем в порядке, – это бесспорно. Помнишь господина Грий? Рослый, полный, с багровым лицом, с серой, коротко подстриженной бородой, он и зимой и летом носил одежду из полосатого тика, после того как оба его сына погибли в Швейцарии при восхождении на глетчер. По отзывам отца, ее был тонким эллинистом. Он чутко воспринимал поэзию греческих лириков. Легко и уверенно подходил он к затрепанному толкователями тексту Феокрита. Его помешательство было тем для него благотворно, что он не верил в совершенно несомненную смерть обоих своих сыновей. Поджидая их с безрассудным упорством, он жил, облаченный в свой карнавальный наряд, в возвышенном общении с Алкеем и Сафо.
– Он приносил нам леденцы, – промолвила мадемуазель Бержере.
– То, что он говорил, было всегда мудро, изящно и красиво, – продолжал профессор, – и это нас пугало. В безумии страшнее всего – это рассудительность.
– Вечером, по воскресеньям, гостиная принадлежала нам, – сказала мадемуазель Бержере.
. – Да, – ответил ей брат. – Там после обеда забавлялись всякими играми. Играли в «цветы» и во «мнения», и мама вытягивала фанты. О невинность, о исчезнувшая простота! О наивные развлечения! О прелесть стародавних нравов! Кроме того, ставили шарады. Мы опустошали твои шкафы, Зоэ, чтобы рядиться в разные костюмы.
– Один раз вы отцепили занавески с моей кровати.
– Да, Зоэ, – чтобы одеться друидами для сцены с омелой. Загадали слово: «Филомела». Мы замечательно разыгрывали шарады. А каким превосходным зрителем был папа! Он не слушал, но зато он улыбался. Думаю, что я мог бы играть хорошо. Но взрослые затирали меня. Они всегда сами хотели говорить.
– Не обольщайся, Люсьен. Ты был совершенно неспособен исполнять какую-либо роль в шараде. У тебя нет находчивости. Я первая готова признать твой ум и твой талант. Но ты не импровизатор. И тебя не надо отрывать от твоих книг и бумаг.
– Я себя не переоцениваю, Зоэ, и знаю, что не обладаю красноречием. Но когда играли с нами Жюль Гино и дядя Морис, то нельзя было вставить слово.
– У Жюля Гино был подлинный комический талант и неистощимая живость воображения, – возразила мадемуазель Зоэ.
– Он изучал тогда медицину, – сказал г-н Бержере. – Это был красивый юноша.
– Да, так говорили.
– Мне кажется, что ты ему очень нравилась.
– Не думаю.
– Он ухаживал за тобой.
– Это другое дело.
– А затем он внезапно исчез.
– Да.
– Ты не знаешь, что с ним сталось?
– Нет… Пойдем отсюда, Люсьен.
– Пойдем, Зоэ. Здесь мы во власти теней.
И, не оборачиваясь, брат и сестра вышли за порог старого жилища, где протекало их детство. Они молча спустились вниз по каменной лестнице. А когда они снова очутились на улице Гранз'Огюстен среди фиакров, повозок, хозяек и ремесленников, их так оглушили шум и суета жизни, словно они перед тем долго прожили в уединении.
V
Глаза у г-на Панетона де ла Барж выпирали наружу, душа тоже. А так как кожа у него лоснилась, то и душа его, вероятно, тоже оплыла жиром. Он был беззастенчив, спесив и, казалось, не боялся наскучить другим своим чванством. Г-н Вержере догадался, что этот человек пришел к нему просить о каком-нибудь одолжении.
Они познакомились еще в провинции. Профессор часто видел во время прогулок на зеленом откосе у берега ленивой реки черепичную крышу замка, в котором жил г-н де ла Барж со своей семьей. Значительно реже виделся он с самим г-ном де ла Барж, который вращался среди местной знати, но сам был недостаточно знатен, чтобы принимать незнатных людей. В провинции он входил в общение с г-ном Бержере только в критические дни, когда один из его сыновей должен был держать экзамен. На этот раз, в Париже, он хотел быть учтивым и прилагал к тому все усилия.
– Дорогой господин Бержере, считаю прежде всего непременным долгом поздравить…
– Ах, что вы, прошу вас… – отвечал г-н Бержере с уклончивым жестом, который г-н де ла Барж напрасно приписал его скромности.
– Позвольте, господин Бержере, но кафедра в Сорбонне – это очень завидное положение… и вполне заслуженное вами.
– Как поживает ваш сын Адемар? – спросил г-н Бержере, вспомнив это имя, носитель которого, кандидат в бакалавры, вынужден был за полной неуспеваемостью искать высокого покровительства всех властей – гражданских, духовных и военных.
– Адемар? Хорошо, очень хорошо. Немножко покучивает. Что вы хотите? Ему нечего делать. В некоторых отношениях было бы предпочтительнее, чтоб он чем-нибудь занялся. Но он еще очень молод. Время терпит. Он пошел в меня: остепенится, когда найдет свое призвание.
– Он, кажется, принимал некоторое участие в манифестации в Отейле? – сказал добродушно г-н Бержере.
– В честь армии, в честь армии, – ответил г-н Панетон де ла Барж. – И признаюсь вам, у меня не хватило духа пожурить его за это. Что поделаешь? Я связан с армией через своего тестя, через свояков, через двоюродного брата, майора…
Он скромно не упомянул о своем отце, старшем из четырех братьев Панетон, который тоже был связан с армией, по интендантским делам. За поставку сапог с картонными подошвами подвижным частям восточной армии, маршировавшим по снегу, он был приговорен в 1872 году судом исправительной полиции к легкому наказанию с порочащей мотивировкой. Он умер десять лет спустя среди богатства и почета в своем замке де ла Барж.
– Мне с детства прививали культ армии, – продолжал г-н Панетон де ла Барж. – Еще в младенчестве я обожал мундир. Такова была семейная традиция. Не скрываю, я человек старого режима. Это сильнее меня, это у меня в крови. Я прирожденный монархист, сторонник единовластия. Я роялист. Армия – это все, что осталось нам от монархии. Это единственное, что уцелело от славного прошлого. Она утешает нас в отношении настоящего и подает надежду на будущее.