«Пишущему эти строки случайно достались классные упражнения на заданные темы Гоголя… Сочинения Гоголя отличаются уже некоторой опытностью, разумеется, ученического пера, и силою слова… Литературные занятия были его страстью»[7].

Одно время Гоголь был библиотекарем книг, выписываемых в складчину. Неряха и ленивец, он старательно завертывал в бумажки большой и указательный пальцы читателям и строго следил за сохранностью книги. В ученический сборник «Навоз Парнасский» он сдал повесть «Братья Твердославичи». Повесть решительно и беспощадно забраковали. Гоголь ее уничтожил.

Занимался ли Гоголь точными науками? Попытки заниматься ими он делал. Дяде П. П. Косяровскому он писал:

«На-днях я получил 5-ю часть „Ручной математической энциклопедии“, которая только что вышла. Не знаю, как воздать хвалу этому образцовому сочинению, верите ли что я только читая ее понял все то, что мне казалось темным, неудовлетворительным, когда проходил математику. Как удивительно изъяснена теория дифференциального и интегрального исчисления… Мне нравится, что во всем этом курсе (который состоит из тринадцати томов) всякая часть, даже самая арифметика, написана так, что ее никак нельзя учить буквально». (1827 год, 13 сентября.)

Все дело заключалось именно в том, что нежинские педанты заставляли зубрить «буквально», а к буквальному Гоголь испытывал непреодолимое отвращение. Поэтому школа точных знаний Гоголю не дала, а некоторые скудные сведения приобрел он самоучкой. Говорят, он любил ботанику и в свободные часы подолгу беседовал с садовником.

Как бы то ни было, Гоголь вышел из школы с ничтожным запасом научных знаний и за исключением истории и литературы не пополнял их. В этом он решительно уступал и Пушкину, и Жуковскому, и многим другим своим современникам, хотя нуждался в приобщении к культуре больше их, потому что был проникнут религиозными предрассудками, был чрезвычайно суеверен, мнителен.

Миргородская и нежинская среда отличалась низменностью интересов, затхлостью и застоем. Гоголя не затронули еще и в то время громкие отголоски первой французской революции. Восстание декабристов не нашло в нем никакого положительного отклика. Мимо него проносилось умственное движение передовых умов тогдашнего времени. До многого Гоголь, подобно Ляпкину-Тяпкину, доходил своим умом.

Однако мертвящий гнет окружающей обстановки, повторяем, Гоголь чувствовал глубоко. Он признавался Высоцкому:

«Уединяясь совершенно от всех, не находя здесь ни одного, с кем мог бы слить долговременные думы свои, кому бы мог выверить мышления свои, я осиротел и сделался чужим в пустом Нежине. Я иноземец, забредший на чужбину искать того, что только находится в одной родине, и тайны сердца, вырывающиеся на лице, жадные откровения, печально опускаются в глубь его, где же такое же мертвое безмолвие… Не знаю, как-то на следующий год я перенесу это время!.. Как тяжко быть зарыту вместе с созданиями низкой неизвестности в безмолвии мертвое! Ты знаешь всех наших существователей, всех, населивших Нежин. Они задавили корою свой земности, ничтожного самодовольствия высокое назначение человека. И между этими существователями я должен пресмыкаться… Пожалей обо мне!» (1827 год, 26 июня.)

Гоголь боится, что судьба забросит его с толпой самодовольной черни в самую «Глушь ничтожности». Косяровскому он жалуется:

«Я весь в каком-то бесчувствии». (1827 год, 3 сентября.)

«Холодный пот проскакивал на лице моем при мысли, что, может быть, мне доведется погибнуть в пыли, не означив своего имени ни одним прекрасным делом; быть в мире и не означить своего существования — это было для меня ужасно». (1827 год, 3 октября.)

Это — настоящий вопль юноши, уже измученного «существователями», пошлостью и ничтожеством, вопль, совершенно искренний, несмотря на высокопарность, которая тогда была в ходу и в литературе и в переписке.

Под конец своей школьной жизни Гоголь все чаще возвращается к тягостным условиям, его окружающим.

«Я не говорил никогда, — признается он матери, — что утерял целые шесть лет даром; скажу только, что нужно удивляться, что я в этом глупом заведении мог столько узнать еще… Я больше поиспытал горя и нужд, нежели вы думаете… вряд ли кто вынес столько неблагодарностей, несправедливостей, глупых, смешных притязаний, холодного презрения и пр. Все выносил я без упреков, без роптаний, никто не слыхал моих жалоб, я даже всегда хвалил виновников моего горя. Правда, я почитаюсь загадкою для всех; никто не разгадал меня совершенно… Здесь меня называют смиренником, идеалом кротости и терпения. В одном месте я самый тихий, скромный, учтивый, в другом — угрюмый, задумчивый, неотесанный и пр., в третьем — умен, у других — глуп. Как угодно почитайте меня, но только с настоящего моего поприща вы узнаете настоящий мой характер». (1828 год, 1 марта.)

Чрезвычайно любопытно указание Гоголя, что его сверстникам он представлялся человеком, совмещавшим в себе самые противоположные качества.

Гоголя занимает вопрос об его высоких начертаниях:

«Исполнятся ли высокие мои начертания? Или неизвестность зароет их в мрачной туче своей. В эти годы эти долговременные думы свои я затаил в себе. Недоверчивый ни к кому, скрытный, я никому не поверял своих тайных помышлений, не делал ничего, что бы могло выявить глубь души моей…» (1827 год, 3 октября.)

Гоголь говорит о прекрасном деле, какое он призван совершить, о важном, благородном труде на пользу отечества, для счастья граждан, о чистых чувствах своих. Его неодолимо влечет мечта:

«Человек странен касательно внутреннего своего положения. Он завидел что-то вдали и мечта о нем ни на минуту не оставляет его; она смущает покой его и заставляет употреблять все силы для доставки существенного». (1827 год, 17 апреля.)

Его все больше манит столица, государственная служба. Он чувствует в себе присутствие неведомой огромной силы, прозревает судьбу свою: его ожидает нечто необычайное, прекрасное.

Все это уже нисколько не похоже на докучные и мелкие просьбы о присылке денег, о колясочках и галстуках, на почтительные справки, что изволит думать сановный благодетель в отставке. Два Гоголя. Два исконных врага друг другу в одном человеке, даже в подростке, в юноше. Иногда это обнаруживается с наивной непосредственностью. После горьких сетований в письме к Высоцкому, Гоголь вспоминает про родную Васильевку:

«Уже два дни экипаж стоит за мною. С нетерпением лечу освежиться, ожить от мертвого усыпления годичного в Нежине, от ядовитого истомления, вследствие нетерпения и скуки. Возвратясь, начну живее и спокойнее носить иго школьного педантизма…»

Опуская несколько строк, неожиданно читаем:

«Нельзя ли заказать у вас в Петербурге портному — самому лучшему — фрак для меня? Мерку может снять с тебя, потому что мы одинакового роста и плотности с тобой… Узнай, что стоит пошитье самое отличное фрака по последней моде, и цену выстави в письме… Мне очень бы хотелось сделать себе синий с металлическими пуговицами; а черных фраков у меня много…» (1827 год, 20 мая.)

Два Гоголя. Один благоразумный Павлуша, миргородский и нежинский существователь, готовый, где надо поклониться, где надо — польстить; любит покушать, покрепче и подольше поспать, побездельничать, заказать портному, самому лучшему, синий фрак, надоедает матери, бьющейся из-за каждой копейки, попрошайничеством. Какой тяжелой скукой, ограниченным себялюбием веет иногда от отроческих и юношеских писем Гоголя! Неужели они писались в пору, когда душу переполняют самые дерзкие мечтания, самые необузданные порывы? Как не посмеяться над этими вопросами о дыне с хвостом, достойными Митрофанушки Простакова, не подивиться слишком благоразумным для подростка советам о лучших способах курения водки!

…И вот другой Гоголь. Уже он нашел простое и меткое слово для определения нежинских обитателей: существователи; понял, что главная опасность, которую таит в себе миргородская и нежинская повседневность — низменность интересов, эгоизм, бесчувствие, мертвенность, безмолвие. Уже увидел он все это и ужаснулся великим и благодетельным ужасом: ведь это ничтожное самодовольство ложится гробовой плитой на лучшие человеческие помыслы и нужны неимоверные усилия, чтобы избавиться от душевного мрака и холода, чтобы оставить свою борозду в жизни и выполнить высокое, творческое предначертание человека.

вернуться

7

Кулиш. Записки, т. I, стр. 23.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: