Подведем итог американского турне. Известность Уайльда перекинулась из Англии через океан, из-за океана же, сделавшись куда более громкой, отчасти даже скандальной, бумерангом вернулась в Англию: домой Уайльд — Сперанца была права — вернулся более знаменитым, чем уехал. И еще более уверенным в себе, он вошел во вкус и подумывал даже о лекционном турне по… Австралии, уже подыскивал себе устроителя. Да и как не войти во вкус: в Америке «скиталец с миссией», как назвал себя однажды Уайльд, недурно заработал. Когда 27 декабря 1882 года он поднялся на борт отплывавшей в Ливерпуль «Ботнии», в кармане у него лежали шесть тысяч долларов, а могли бы лежать все семь, если бы перед самым отъездом он не попался на удочку карточному шулеру и в одночасье не проиграл в нью-йоркском казино тысячу.
Кем зарекомендовал себя в Америке Оскар Уайльд? Талантливым лектором? Позёром? Острословом? Неутомимым путешественником, азартно накапливающим впечатления? Организатором и вдохновителем чужих и собственных дел? И тем, и другим, и третьим, и четвертым, и пятым. Собой, во всяком случае, Уайльд остался доволен. «Я читал лекции, скакал верхом, позволял носиться со мной как со знаменитостью. Вызывал восторги, подвергался хуле, терпел насмешки, принимал знаки преклонения. Но, разумеется, был, как всегда, триумфатором», — писал он весной 1882 года без ложной скромности английской актрисе Бернард Бир. Сказать, что Уайльд в Америке был «всегда триумфатором», было бы, как мы убедились, некоторым преувеличением. И тем не менее Америка и в самом деле раскрыла в нем много разнообразных дарований. Кроме, пожалуй, одного — литературного, про него пока можно лишь догадываться.
Глава шестая
«БЕДНАЯ ДОРОГАЯ» КОНСТАНС
Леди Уайльд, как всегда, преувеличила, написав сыну, что по возвращении его будут встречать ликующие толпы; прятаться в кебах не пришлось: англичане — не американцы. И всё же оснований для оптимизма было немало.
Во-первых, появились деньги — увы, ненадолго. И в Лондоне, и в Париже, куда Уайльд, запасшись, как водится, экземплярами «Стихотворений» и рекомендательными письмами, отправится уже через месяц после возвращения из Америки писать «Герцогиню Падуанскую», он тратил их направо и налево.
Во-вторых, наметилась перспектива продолжить чтение лекций — правда, не в Австралии, а дома, в Англии, а также в Шотландии и Ирландии, «цивилизовать провинцию», как называл эту свою деятельность сам Уайльд. И не только провинцию: Уайльда позвали даже в Королевскую академию — большая честь для человека без специального искусствоведческого образования, даже если человек этот — апостол Красоты. Уайльд не отказывался ни от чего, ведь за лекции очень неплохо платили, деньги же были очень нужны — и не только на собственные — как обычно, немалые — расходы, но и на состарившуюся мать. Леди Уайльд никогда не жаловалась, держалась, на то она и гранд-дама, молодцом, но без помощи младшего сына оплачивать свои счета могла теперь далеко не всегда. Еще совсем недавно Уайльд сам брал у матери в долг, теперь настал черед Сперанцы. На старшего же Уилли положиться было нельзя: он и себя-то, несмотря на бойкое журналистское перо, толком прокормить не мог, помочь ему «выплыть» мог разве что выгодный брак. Три лекции Уайльда, во многом благодаря недюжинному организаторскому таланту все того же Морса, уже были заявлены: «Мои впечатления об Америке», «Красивый дом» и «Красота, вкус и безвкусица в одежде», причем первая должна была состояться (и в июле 1883 года состоялась) в самом центре Лондона, на Пиккадилли, в престижном Принсез-холле. И не беда, если британский эстет номер один позволял себе банальности вроде: «Художники должны не копировать красоту, а создавать ее» — громкая слава искупала любые банальности.
В-третьих, известность Уайльда продолжала неуклонно расти: после американского турне к славе превосходного собеседника и острослова добавилась не менее громкая слава увлекательного рассказчика. И — безжалостного критика: дифирамбы в адрес Америки остались в Америке; по возвращении из-за океана Уайльд сменил милость на гнев. Через семь лет в «Упадке лжи» он будет рассуждать о грубом, торгашеском духе американцев, о их «плоском материализме», о «равнодушии к поэтической стороне бытия»[25]. А также — о скудости воображения и отсутствии у «языческого племени» высоких идеалов. В подтверждение антиамериканизма Уайльда биографы любят цитировать его слова: «Хороший американец, когда умирает, отправляется в Париж». Но у этого афоризма есть продолжение, для «языческого племени» куда более обидное: «А куда отправляется плохой американец? — В Америку». Об «огромном запасе доброжелательности» Уайльда писали многие его современники, упоминали о ней и мы. Однако о том, сколь эта доброжелательность бывала недолговечна, а порой и обманчива, лучше всего, пожалуй, сказал английский режиссер Эдуард Гордон Крэг, неплохо Уайльда знавший. «В нем не было ни малейшей злобы, — читаем мы в дневнике Крэга (запись от 22 июля 1893 года), — и был огромный запас доброжелательности, и его лесть порождалась этой доброжелательностью. Он льстил, потому что был добр, — но горе тому дураку, кто принимал эту лесть за чистую монету»[26]. Сомнительно, чтобы «языческое племя» — по крайней мере его наиболее проницательные представители — заблуждалось на сей счет.
Как бы то ни было, самоутвердиться за счет заокеанских «язычников» Уайльду не составляло труда, без его забавных, издевательских и шокирующих историй «из американской жизни», которым далеко не все верили, не обходились ни одна великосветская гостиная, ни один знатный дом. В том числе и в Париже. За три с лишним месяца пребывания во французской столице острый ум Уайльда, его наблюдательность, вкус и артистизм оценили и Сара Бернар, и Эдгар Дега, и Поль Верлен, и Эдмон де Гонкур, и издатель радикальной газеты «Раппель» («Призыв»), англоман Огюст Вакери, с которым Уайльд любил поговорить об английской поэзии. В парижских литературных салонах, в театрах — и в партере, и в актерских уборных, в мастерских художников, в кругу импрессионистов и поэтов-декадентов он вскоре сделался своим человеком. Был своим человеком и в Лувре, куда ходил, как на работу, и часами простаивал перед Венерой Милосской, ведь сам же многократно повторял: «Нет ничего более истинного, чем Красота».
В-четвертых, в марте того же 1883 года Уайльд заканчивает «Герцогиню Падуанскую» и с энтузиазмом пишет в Америку Мэри Андерсон, что это — «шедевр моей юности». Шедевр юности Уайльда, романтическая трагедия в духе «Сида», где мститель Гвидо Ферранти, подобно Вере Сабурофф, разрывается между любовью и долгом, заказчице Мэри Андерсон понравился не слишком. «Пьеса в ее теперешнем виде, боюсь, не устроит публику… провал не нужен ни Вам, ни мне… роль герцогини не для меня…» — написала она Уайльду в ответном письме. И, чтобы подсластить пилюлю: «По-прежнему пребываю в восхищении от Ваших талантов». Уайльд, однако, не падает духом: ведь остается еще «Вера». Мари Прескотт, в отличие от Мэри Андерсон, готова играть заглавную роль; Уайльд пошел ей навстречу: целиком переписал второй акт, ввел любовную сцену в конце четвертого — и в августе, полный радужных надежд, вновь собирается в Америку на заключительные репетиции и премьеру. Уайльд еще не знает того, что знаем мы: «Вера» продержалась на подмостках нью-йоркского театра недолго. На премьере с последнего акта уходили, рецензии, за вычетом двух-трех, были довольно кислые, основной их тон был: «Долой нигилизм!» и «Скучно!», а «Нью-Йорк таймс» выразилась начистоту: «Уайльд — шарлатан и любитель, а его пьеса лишена всякого смысла!» Досталось и Мари Прескотт: «Второсортная актриса, только и умеет что брюзжать — на сцене и за сценой!» В качестве последнего средства, дабы попытаться любой ценой «спасти» спектакль, Мари Прескотт предложила Уайльду самому сыграть роль князя Павла. Или хотя бы выступить в конце, перед уже опустившимся занавесом, с зажигательной речью. Уайльд отказался, ни тот ни другой вариант его не устраивал, и спектакль спустя неделю был снят. Но весной 1883 года Уайльд, повторимся, всего этого еще не знает.