И подумалось мне: хорошо, что раньше не услышал это. А то по молодости своей глупой принялся бы судить деда своего и мать.
Неполным георгиевским кавалером вернулся с фронта чубатый Сашка Колмогорцев. И росточком не вышел, и ни одной девки на вечорках не пощупал, а таким кандибобером завыступал, что девки сами на шею вешались. Знать, в чубе Сашкина сила была сокрыта.
Полинке шел в ту пору шестнадцатый. Отбила бой-девка Сашку у подружек, крепко ухватила за чуб.
Но недолгим было ее счастье. Началась гражданская. Унтер Колмогорцев подался к белым: «Охвицер должон с охвицерами быть, а всякая голопузая шушера ему не ровня».
Селезнево на дню раза по четыре переходило из рук в руки. Ладно, пушкари мазали — всю Согру изрыли, а избы не задевали. Но страху селезневцы натерпелись порядком. Как свистанет, как звезданет — земля под ногами ходуном ходит, посуда сыплется, керосиновые лампы лопаются, с божниц иконы падают.
Когда белочехи подняли мятеж, деревню заняли золотопогонники, холеные, обходительные. Адъютантом у полковника вертелся Сашка. Для острастки сплавили по Елабуге четырнадцать зарубленных красных. Самого красного, Гаврилу Селезнева, распяли на крыле ветряка.
Квартировали белые и у Финадея. Пристебался один беляк к Лизе в хлеву. Ганя позвал хозяина. Тот и укокошил лупатого на глазах у трех оставшихся курей — остальную живность пожрали вояки. Спихнул крадче в Елабугу. Никто не спохватился: видать, пустяшный был мужичонка. Лишь Поля узнала: ей Ганя про лупатого намаячил.
Шлепнули Колчака в Иркутске. Полина с годовалой дочуркой Катенькой от зажимистой свекровки перебралась в тятин дом.
Через девять лет прокрался сюда затравленным волком в февральскую пургу Сашка Колмогорцев, провел последнюю медовую ночь с любимой женушкой и сгинул навек.
Началась коллективизация. Стали шерстить зажиточные дома и в Селезневе. Председатель сельсовета Семен Селезнев, сын распятого красного партизана Гаврилы Селезнева, записал Агафона Сторублева в подневольные жертвы международного кулацкого ярма, а Финадея в эксплуататоры. Полина пробовала доказать, что он, наоборот, в гражданскую убил белогвардейца. Однако сам Финадей отрекся от дочерних слов: не марал-де рук, не брал греха на душу.
Его отправили под конвоем вниз по Оби. Вместе с ним выслали и беременную Полину с десятилетней Катей за укрывательство мужа.
Опустел дом Финадея, но чужим людям не дался.
Пробовали в нем поселить каких-то нищебродов-зимогоров, но те и не ночевали даже: якобы выгнало их привидение — смутный белый человек.
Сдается мне, был у Финадея с Ганей уговор. Тот поди и нагнал страху на пришлых. Мог Ганя представляться, мог…
Снова перебралась Лампея в родную избу вместе с Лизой да Гриней из развалюхи хибарки, которую выделил им сельсовет.
А Ганя совсем отбился от Финадеева дома.
Сатана
Мать моя, Полина Финадеевна, не любила вспоминать свое ссыльное прошлое. Однако к старости при каждой застолице слово в слово стала пересказывать одну жуткую историю, которая случилась с ней в ту тяжкую пору.
Когда Вовке, которым мать отяжелела после тайного свиденья с мужем, стукнуло пять годков, занемог дед Финадей и скончался. Зарыли его неподалеку от могилы сиятельного офени-князя Меншикова. Пока дед держался на ногах, мать еще терпела и барачный холод, и болотный гнус. Сама она срубала с лесин сучки, так подле матерой сосны и свалила ее лихоманка.
Днем мать скрипела зубами, ночью скулила бездомной собакой. Хорошо, смирёные деточки получились от Саши: голодные-холодные, а играют себе молчком в тряпичные куклы возле барачной печурки.
Завез Селезневу — мать на дедову фамилию переписалась — к себе на излечение Николай-экспедитор, мой будущий отец. За детьми учредил надзор, а сам то и дело бегал проведать больную. Выходил подопечную и поставил сторожить склад с пилами, топорами, телогрейками. Навздевает мать телогреек на Катю с Вовкой, затопит печурку и шьет из рвани всякую одежку детям и себе.
Как-то, обняв ружьишко, задремала она. И причудилось ей, что ворвался в сараюшку с завитыми-перезавитыми рогами снежный баран. Заметался по углам, зацокал, замемекал и затих, вытаращив глаза на дверь.
В дощатой коляске на деревянных колесиках въехал Сатана. Обличьем как мужик, только нос свернулся большущей бородавкой. Весь заскорузлый, ноги в рыжих волосищах, и колени как две красные плешины. Кнутом о трех концах пощелкивает чертей, только шерсть клочьями лезет. Плохо, дескать, коляску тянут. А чертям от сатанинского кнута одна сладость. Пихают друг дружку, под кнут норовят угодить. Глаза у Сатаны изменчивы. Когда он в в благодушестве, рыжие зрачки отливают кровавым. Понужнет чертяк — зрачки ровно белки в колесе — и проваливаются глаза внутрь. Вместо глаз дыры, и идет из них тогда быстрая бесшумная стрельба.
Посмотрел Сатана на мать — она и очнулась от страха. Схватила в охапку детей — и в барак. До утра с ней отваживались.
Очень она была напугана страшным видением. Истолковала его как знак неминучей гибели в этих богом проклятых устьобских урманах. Заметалось сердчишко ее от страха, помутился разум. Молода еще была, тридцать лет всего-навсего, жить хотелось. Вот и надоумилась бежать куда глаза глядят. Да далеко ли с ребятишками-то убежишь? А бежать надо: умирать не хочется — Сатана из головы не идет. Кто знает, как бы все обернулось? Да смутил ее окончательно Николай-экспедитор:
— Сгинешь ты здесь, Полюшка, и деток загубишь. Давай маханем к мамане моей в Среднюю Азию. Вверх с лесом поднимемся по Оби до железной дороги. А там до Сталинабада. О детях не думай, все одно их в детдом определят — никуда они не денутся. А мы их потом выхлопочем, выпишем из детдома-то…
Ох Сатана, Сатана — пугало человеческое. На что ты толкнул бедную мать мою!
Мучилась, мучилась Полина Финадеевна да поддалась на уговоры своего врачевателя, сбежала с ним в теплые райские края.
Все вышло, как и говорил будущий папаша мой, все обошлось: подобрало Советское государство сирот, не дало Кате и Вове сгинуть.
Из всех невзгод, выпавших на ее долю, испытание Сатаной было самым жестоким. Видно, потому причудившийся ей Сатана в последних ее рассказах превратился в реальность. Будто бы ей он не примерещился вовсе, а был на самом деле, наяву.
…Тогда мы с ней гостили в Селезневе.
— Посмотрел Сатана на меня — я ажно ружьишко выронила, и руки не могут крест сотворить, — обычно так заканчивала мать свой рассказ. Но теперь она вставила самую малость. Но какую! — Очнулася: гвозди рассыпаны, телогрейки с пилами раскиданы, снегу намело, а по сугробу колея и следы от копыт.
Лукавством своим Полина Финадеевна как бы оправдывалась перед матерью своей, перед всей селезневской родней. Дескать, было от чего сдуреть…
Но в голове у ветхой бабки Лампеи текли чистые, свежие, как родниковые струи, мысли:
— Истинно дедушко Финадей мудрствовал. Всякое чудо, адово ли, божье ли, во испытание человеку дадено. Сплоховала, доча, смалодушила, вот и терзаешь себя до коей поры, дедко Сатану вспоминаешь. Да прощена ты, доченька, не при сыне твоем будет сказано, людьми прощена. А жизнь, та по-своему судит. Вот ведь не вместе мы, а у дедушки Финадея на другое надежа была. Верю я, все так и было, как ты сказываешь. Но кабы не детушки твои, забрал бы тебя Сатана на муки вечные. Дети — ангелы, спасение наше. Не по силам сатанинским когтям их чистые души.
Бедная мать моя, Полина Финадеевна, самая обыкновенная женщина! Может, и не любил я тебя так сильно, как хотелось бы мне, как пишут о сыновней любви в добрых книжицах. Стара ты уже и немощна. И все обрывается во мне при мысли, что когда-то тебя не станет. Спасибо тебе, что ты жива у меня. Живи! Слепая, недвижная, искореженная недугом — хоть какая живи. Только живи!
Иголки
Родился я перед самой победой. От той среднеазиатской поры в памяти моей осталась такая картина: иду я по жгучим песчаным волнам в одних трусишках и бережно несу соседям Зыковым пиалку с горячими варениками, политыми хлопковым маслом.