Кровать ее была старинная, деревянная.
На стене висели плети лука, пучки сушеных трав, полушубки, в углу — икона с едва видимым Христом. Из-за иконы торчала метелочка вербных веток, усыпанных барашками. На столе из синей цветочницы поднимались бумажные, ядовито-красные розы на проволочных ножках. Полосатый домотканый половик, каких теперь уже не делали, дорожкой тянулся через всю комнату. Такой же половик застилал и старый сундук, обитый в клетку полосками жести.
Стебель сел на сундук, спросил:
— Как себя чувствуете?
— Ревматизм окаянный спать не давал, — старуха чиркнула спичкой, пустила клуб дыма, надсадно закашлялась. — Ноги и руки так и крутит, — продолжала она, отдышавшись. — Ну, ведь и поработали они за свой век, — она вытянула, рассматривая, узловатые крупные руки. — Горы переворочали… Только за одну войну сколько им досталось… Чуть ведь не сами впрягались в плуги!
— На курорт бы вам, — посоветовал Стебель.
— Чудак! Сроду я его не видывала. Ничего, встану вот, разомнусь. Нет, уж, видно, никакой курорт не поможет. Сколько было знакомых, родных — все перемерли, царство им небесное. Теперь оглянешься кругом — никого, чужие все. За мной очередь.
Стебель молчал, не зная, что сказать.
— Молодость… И не верится, что она была. Ровно бы сон какой вспоминаешь… Всю жизнь мне было тяжело. Тянула, как лошадь. И сколько я ни помню себя — все в работе да в работе. Вот хоть убей, а свободного дня припомнить не могу. То колхозная работа, то в своем хозяйстве жилы рвала, ребятишек на ноги ставила… То война тут обрушилась, будь она трижды проклята. Все навалилось на бабьи плечи: и работа, и нужда, и горе. Двоих сыновей она пожрала у меня…
Стебель слушал ее с уважением.
— Да… Ну, пора вставать, курешек кормить.
— Они уже накормлены, — успокоил ее Стебель.
— Ишь ты! Ну, тогда плитой займусь.
— Топится. Картошка варится, чай закипает. Вставайте завтракать.
Старуха внимательно посмотрела на него, пососала папироску, замахала рукой, разгоняя облачко дыма.
«Это что же за парень такой? — подумала она. — Видно, за свою сиротскую жизнь натосковался по матери. А чего я ему такого делаю? Бельишко простирну или там рубашонку куплю. А иногда и поворчу, если наследит или штаны разорвет. Я его ругаю, а он смеется»…
— Мы вчера зарплату огребли, — радостно сообщил Стебель. — Вот вам двадцать пять рублей, а двадцать я себе оставлю. Я хочу скопить на транзистор. Ладно?
— Да ты чего у меня спрашиваешь, бог с тобой, — заворчала тетя Груша. — Много ты мне… Половины хватит.
Стебель склонился к ней и плутовато прошептал:
— Я хитрый-хитрый! Я хожу и в ус не дую: знаю, что у меня крыша над головой есть, кусок хлеба есть и, главное, вы есть.
— Тоже мне, хитрец нашелся, — тетя Груша потрепала его за вихры. — Ты и курицу не перехитришь.
— Вашего Ирода разве перехитришь! — Стебель засмеялся по-мальчишески. — Он вчера дядю Трошу гонял! Злой.
Стебель развернул сверток.
— Это вам с получки. — И выложил на табуретку шерстяные носки, два куска мыла, несколько пачек папирос, кулек конфет и бутылку вишневой наливки. Старуха любила после бани опрокинуть стаканчик.
— Хм… Ну, спаси тебя бог… Где вчера шатались?
— Фильм смотрели, «Оптимистическую трагедию». Ох и картина! — Стебель так любил кино, что мог высиживать подряд три сеанса.
В новом фильме его особенно поразила женщина-комиссар. Рассказывая, он увлеченно сыпал словами, вскакивал, изображал героев. Аграфена Сидоровна переживала, ахала. Он часто рассказывал ей просмотренные фильмы.
— Чего вы там тары-бары разводите? — хрипло заорал Шурка. — Картошка вся разварилась!
Галя и минуты не могла пробыть без дела. Она прибрала в доме, покормила рыжего теленка. Он тыкался в ее ладонь и был такой забавный, с такими красивыми глазами в длинных ресницах!
Тетя Настя топила баню, а Галя таскала воду. Тамара еще не пришла с работы. Ее парикмахерская задней стеной выходила в огород тети Насти. Иногда Тамара, в белом халате, с металлической расческой в руке, выглядывала в окошко и кричала матери с Галей что-нибудь веселое.
Колодец, рядом с черемухой, был гулкий, глубокий, вода еле-еле мерцала из тьмы. Когда на веревке выползло ведро, Галя увидела на воде слой белых лепестков. Их намело в колодец с черемухи. Галя поставила ведро на край сруба, дунула на плавающие лепестки и припала губами к сверкнувшему оконцу.
И вдруг что-то случилось с ней. От этого колодца, от звона капель в его гулких недрах, от прозрачного сияния под черемуховым снегом дрогнуло внутри, и она радостно, беззвучно засмеялась.
С шумом выливая из ведра в звонкую бочку, Галя сказала:
— Люблю я воду из наших колодцев. Так и кажется: умоешься и станешь красивее.
— А это вот про такую поется: «Умывалась девка-красна ключевой водицей», — оживилась тетя Настя.
Галя снова зачерпнула полное ведро с плавающими лепестками и потащила его в баню. В чистой баньке пахло березовым дымом, потрескивала груда раскаленных камней…
Скоро пришла Тамара. Едва за девчатами закрылась дверь баньки, как из нее донесся хохот и визг. Галя из ковшика плеснула ледяной водой на Тамару, и та, завизжав, хватила из ведра на каменку. Жгучий пар с гулом ударил в потолок и, отразившись от него, заклубился до самого пола.
— Сумасшедшая, что делаешь?! — закричала Галя, отбегая от каменки, которая фыркнула горячим клубом. Тамара, хохоча, хлестнула ее по спине огненным березовым веником.
— Перестань, а то я голышом выскочу из бани! — закричала Галя, забираясь на полок…
Вышли девчата, обмотав головы полотенцами; распаренные, румяные, они пахли земляничным мылом.
— Ну, девки хоть куда! — встретила их тетя Настя. — Отец, смотри-ка, прямо невесты!
Кузьма Петрович, занятый севом, впервые за эту неделю приехал домой. Галя видела, как он ходил во дворе, проверяя, не нужно ли чего-нибудь исправить, подвязать, прибить. Поглаживая спутанные усы, он осматривал дом, корову, поросят. Потом курил на крыльце, любуясь на голубей, которые ходили по двору, взлетали на крышу. Видно было, что он отдыхал душой и телом. На голубей он мог смотреть подолгу. Тяга к ним сохранилась еще с детства.
Перепархивали сизые драконы с глазами в белых очках-кружках, черные, стремительные почтари с горбатыми клювами, белые космачи с желтыми хвостами и желтыми шапочками. У космачей лапы так обросли перьями, что казались крылатыми.
Шумная стая хлопала крыльями, ворковала, дралась, вспархивала, купалась в деревянном корыте. Кузьма Петрович посыпал им пшеницу, а в корыто налил свежей воды; голуби клевали и теснились так плотно, что другие бегали по их спинам и не могли добраться до зерна…
Кузьма Петрович зашел в предбанник — на лавке лежало чистое белье, веник, брусок хозяйственного мыла, мочалка и стояла кастрюля квасу. Хозяин разделся и долго курил, наслаждаясь и папиросой, и прохладным ветерком, и покоем одиночества. Руки бригадира были словно в перчатках, — в коричневом загаре. Лицо и шея его тоже были коричневыми. Он сидел на скамейке узловатый, сутулый, затвердевший от многолетней работы. Накурившись, он попил из кастрюли и, взяв веник и таз, пошел мыться.
Через минуту раздался взрыв, шипенье и свист: это взорвалась вода, которую Кузьма Петрович плеснул на раскаленную каменку. В плотных клубах пара жгучий веник хлестал по спине, по ногам. За неделю пропотевшее, пропыленное, усталое тело блаженствовало, горело багрянцем, облепленное березовыми листьями. Шумели потоки воды, клубилась пена, пахло распаренной мочалкой, раздавалось кряканье.
Через часика два Кузьма Петрович появился в доме умиротворенный, его багровое лицо будто вспухло, оно неиссякаемо сочилось чистыми каплями. Он вытирал их полотенцем, а они тут же появлялись снова, сбегали ручейками.
В доме пахло пельменями.
— С легким паром, отец, — встретила его жена.
— С легким паром, — проговорили и Тамара с Галей.