Все уходит. Нет отца. Нет мамы. Видно, только большие дела не уходят. Только им не страшна смерть. Только они нетленны. Дела живут. Напоминают. Смерть страшна, когда жизнь проходит бесследно, никчемно. Когда не успеваешь сделать свое дело. А он не может сделать. А годы уходят. Уходят… И успеет ли?

В окне посинело. Оно стало меховым, лохматым.

Конечно, все в театре смотрят на него, как на бездарность. Даже как будто здороваются холодно. Он вспомнил, как Полыхалова кричала: «Понавезли артистов! Получать зарплату есть кому, а играть некому!»

Конечно, это о нем. И, наверное, все так думают.

Алеша вскочил, оделся и выбежал на улицу.

В синих сумерках все снегопад. В воздухе точно повисло множество белых плюшевых шнуров. Они осторожно вздрагивали. Город белый.

Он прибежал в театр. Схватил у секретарши лист бумаги и, прижав его к стене, написал заявление с просьбой уволить.

Скавронский в зеленом кабинете был один. Он глянул в заявление, удивленно поднял нависшие брови.

— Садитесь. Что случилось?

— Я не могу так! Я не могу быть в тягость театру!.. Всем!… Не могу, чтобы меня считали бездарностью! — говорил быстро, порывисто Алеша, стоя у стола. — Я провалил роль. Я репетировал скверно. Отпустите меня. Лучше я пойду дворником. Больше пользы принесу. — И вдруг совсем по-мальчишески добавил: — У меня мама умерла… Отпустите меня!

Скавронский внимательно и серьезно посмотрел на него, изорвал заявление, вышел из-за стола.

— Успокойтесь, Алексей, — проговорил он, усаживая на диван и обнимая за плечи, — вы одаренный человек. Просто вы еще мало пожили, мало узнали, перечувствовали. Стучитесь, и вам все откроется. Я уверен. И кончим об этом. Где ваша мама жила? — в его голосе зазвучала отеческая теплота.

Алеша стал рассказывать о матери, об отце, а Скавронский просто слушал, но так слушал, что на душе становилось все легче и легче.

Капитан и лев

Звенели звонки. Сенечка примчался в гримуборную, закричал: «Сиротина, на выход!» А Юлинька еще не загримирована. Она мечется в ужасе, мажет лицо и вдруг слышит свою реплику. Хочет бежать — и не может. Еле идет к сцене, слышит — там уже замолчали. Долго-долго молчат. Страшная пауза, замешательство, когда не выходит актер. Юлинька в отчаянии рвется, но ни с места… В зале смешки, говор. Наконец выбирается на сцену и чувствует, что забыла все слова роли. Хочет вспомнить их — и не может, хочет бежать со сцены — и просыпается. «Сон! Ох, как хорошо, что это сон!» — вздыхает она. Приоткрыла глаза — перед ней висит зеркало, и в нем отражается окно, заросшее голубыми листьями. Повернула голову — на королевском столике в зеркальце то же окно.

Рано утром она отвела Фомушку в детсад, а потом вздремнула немножко. Потянулась, с удовольствием ощущая свое здоровое тело, горячий прилив сил. Засмеялась, отбросила одеяло, прыгнула с кровати.

На щеке отпечатались кружева. На подушке они белые, а на щеке розовые.

На репетиции Юлинька одевалась в черные шаровары и пушистый белый свитер, на голове — белый шерстяной шлем с ушами. Она становилась похожей на мальчика-конькобежца. Не только мужчины, но и женщины говорили:

— Вы, Юлинька, очаровательны!

Она засмеялась в зеркало, скорчила гримаску, покружилась, глянула в окно.

Радость на душе все прибывала. И эта первозданная белизна первого снега на крышах, и эти занесенные сады, и эти белые лохматые провода — все нравилось и волновало.

Завтра праздник, демонстрация, а вечером премьера.

Роль Юлиньке явно удалась. Она видела это по лицам актеров, да и сама, репетируя, чувствовала себя легко, свободно.

Услыхав за окном крики соседских детей, Юлинька натянула на голову белый шлем и выбегала на улицу.

Морозец легонький, бодрящий. Юлиньку наполнило такое радостное ощущение чистоты и свежести, что она вдруг закричала: «О-го-го-го!» Руки и ноги быстры и неутомимы, тело гибко и красиво, а на душе легко и светло. Юлинька подбежала к сынишке Дальского, повалила в пушистый снег, упала сама. Началась возня.

Потом влетела в комнату, закрылась на крючок.

Мальчик пинал валенком дверь, а Юлинька смеялась, стряхивала с шаровар и свитера снег и кричала:

— Не мешай! Я работать сейчас буду!

Шлем сполз набок, щеки пылали.

Душу охватила беспричинная, легкая печаль.

Юлиньке словно что-то стало жалко или чего-то не хватало, а может быть, сделалось обидно, что никто сейчас не видит ее свежести, что золотые дни могут пройти бестолково, она может прозевать их. Молодость, свобода — вольные птицы на ветке. Посидят недолго и унесутся. И это утро, и этот снег, и это счастье пройдут, погаснут…

Юлинька налила из термоса дымящийся чай. Чашка была фиолетовая, в золотых выпуклых цветах по бокам и красная изнутри. Если стукнуть по ней — она запоет. Подбросила серебряную круглую ложечку с витой ручкой, поймала, села на стол, ноги поставила на стул и принялась пить.

Словно бы тихие воспоминания о чем-то милом, но утраченном заполнили ее, все перепутали в душе. Она что-то хотела, но чего — и сама не знала. Юлинька подумала о Караванове и поняла, что ей все утро хочется увидеть его. Она отставила чашку, нахмурилась. Решительно спрыгнула со стола, села на диван и принялась читать роль.

Работала Юлинька удивительно много. Репетировала дома, в театре, просила повторять свои сцены несколько раз, оставалась с партнерами после репетиций. И все это вместе с бесконечной домашней работой.

В театре только удивлялись. Она даже не худела.

Юлинька взглянула на крошечные, как гривенник, часы — было десять. Сунула прозрачный кружевной платочек под браслет часов и пошла к Караванову.

Комната Караванова, обставленная по-холостяцки бедновато, была тщательно прибрана. Сам хозяин, одетый в костюм песочного цвета, с сиреневой полоской, походил на именинника. У Юлиньки запрыгали в глазах смешливые искорки.

— Вы, Юлинька, сегодня красавица, — пробасил он смущенно.

— А вы же мне это каждое утро говорите! — Юлинька вспыхнула и сделалась еще лучше, свежее.

Села на диван.

— И долго еще буду говорить. Ловите! — Караванов бросил китайский мандарин.

— О! — вскричала Юлинька. — Хоть сотню съем!

Караванов вытащил из тумбочки сетку с мандаринами и стал бросать их через всю комнату.

— Куда вы! Хватит!

— Ста еще нет!

Караванов бросал, а Юлинька ловила золотые мячики и складывала на колени.

— Довольно! Роман Сергеевич! С ума сошли?

— Шестьдесят! Шестьдесят один!

На коленях выросла золотая, раскатывающаяся груда.

— Похвастались — ешьте!

Гарун, повиливая хвостом, подошел к Юлиньке, понюхал мандарины.

— Видишь, что делает твой хозяин? Как маленький! — Юлинька бросила мандарин в Караванова. — А теперь ловите вы! — Мандарины посыпались золотым дождем. Караванов прыгал, метался, ловил — сзади было окно, эта отчаянная девчонка, не задумываясь, разобьет.

Гарун удивленно посматривал на людей, на раскатывающиеся по полу мандарины.

— Теперь садитесь и ешьте, — приказала Юлинька.

Караванов сидел рядом, обдирал шкурку. Мандарины были вкусными, как никогда, и сам Караванов был молодым, как никогда. «Хэ, тридцать пять лет! — подумал он, швыряя корочку в сеттера. — Да разве это возраст? Ерунда на постном масле!»

Он засмеялся.

— Что такое? — спросила Юлинька.

— Ерунда на постном масле.

— Что ерунда?

— Сосчитать до тридцати пяти. Раз, два, три — и все!

— Не понимаю.

— И я не понимаю. Понятно все только дуракам!

Они рассмеялись.

— Я покажу вам фокус! — воскликнула Юлинька. — Дайте спички.

Она сложила вдвое корочку мандарина, сжала — из пористой корки ударили струйки сока — тоненькие, как паутинки. Юлинька пустила струйки-паутинки в луч солнца, и они рассыпались клубочками золотой пыльцы.

— Моя путет покасыфать фокуса! Гоп-ля! — крикнула Юлинька, изображая китайского фокусника. Она подставила горящую спичку, и сок с легким треском начал вспыхивать.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: