— Она была не женой ли главного режиссера? — пробурчал Скавронский.

Белокофтин платком вытирал бабью, в складках, шею.

— Нет, нет. То есть она была женой директора.

— А, тогда понятно!

Все засмеялись.

— Да. Ну, вот я и говорю… Можно, конечно, выпускать в этой роли Галину Александровну… Опыт у нее есть… этого не отнимешь… Но тогда уж и окружение нужно подобрать другое… Более солидных актеров…

— Стариков, что ли? — сердито спросил Караванов.

— Нет, зачем гиперболы, — заволновался Белокофтин. — Ну, сами посудите, у нас рядом с ней бегают мальчики. Северов выглядит совсем юнцом. Тут поневоле вызовешь нежелательное впечатление… Вот так…

Белокофтин замолчал, причесывая мягкие, скатавшиеся, как овчина, волосы.

— Я все-таки не понял вашу мысль; — нависшие брови совсем закрыли глаза Скавронского. — Переведите все на русский язык. По всем правилам грамматики: с глаголами, существительными, прилагательными. Может Чайка играть эту роль или не может?

Белокофтину стало так жарко, что очки запотели, и пришлось снова протирать их скатертью. «Черт меня принес на этот просмотр! — думал он. — Нужно было заболеть».

— Видите ли… если антураж ей подобрать соответствующий… а то сейчас такой антураж… ну, прямо надо сказать, не в пользу Галины Александровны. Пожалуй, ей выгоднее… — Белокофтин с тоской глянул на Воеводу и спрятал глаза, — ей выгоднее… отойти от этой роли… Играет она прилично, и я бы сказал… но вот антураж… молодежь все…

Белокофтин, отдуваясь, потянулся к графину с водой.

— Понятно, — Скавронский глянул на всех весело, — хоть и шифр, но все же какие-то проблески есть! — Режиссер рассматривал Белокофтина с любопытством: так археологи разглядывают найденный черепок.

— Трудную задачу вы поставили перед собой, товарищ Белокофтин! — не вытерпел Караванов. — Немыслимо служить сразу и богу и черту! И нашим и вашим! Плевать на дело — лишь бы не нажить неприятностей. Эх, беспринципность-матушка! Петляете вокруг да около!

— Да разве я… Вы меня не так поняли! — встрепенулся Белокофтин.

Караванов пренебрежительно махнул газетой, свернутой в трубку.

— Во что вы превращаете театр? — повернулся он к Воеводе. — Да что же это делается? «Выигрышная роль! Есть где показать себя!» Вот ведь как вы рассуждаете! Вот ведь для чего вам театр!

— Для меня театр не кормушка, Роман Сергеевич, как для некоторых! — вскочил Воевода, показывая на растерянного Белокофтина.

— К порядку! — опять постучал тростью Скавронский.

— Что вы все хотите от меня? — кричал Воевода, потрясая руками. — Я ведь понимаю, откуда ветер дует! Тут дело не в Чайке! Тут я кое-кому — кость в горле! Это от меня хотят прокашляться! Пожалуйста! Хоть сейчас! Немедленно! Актеру не страшны никакие дороги!

Скавронский пожал плечами. Пальцы его пробежали по суковатой палке, как по клапанам флейты, лицо стало сонным.

— И ваши затаенные маневры мне понятны, товарищ Караванов. Не слепой. Для милого дружка и сережка из ушка!

— Эх, умный человек, а говорите глупость!

— Товарищ Воевода, я вам слова не давал. Ведите себя как подобает, — скучным голосом протянул Скавронский.

— Я прошу больше не обсуждать! — Воевода заложил карандаш в середину блокнота, сунул его в карман. — Строчите приказ какой вам угодно, а выслушивать всякое…

Воевода шатнулся, лицо побелело, он оперся рукой о стену.

Караванов поддержал, усадил в кресло.

— Дайте воды!

…Туман лежал недвижно тяжелыми клубами дыма. Сквозь него светила луна, обведенная тремя радужными кругами. Ветра не было, но стужа стояла опаляющая. От нее гудели телеграфные столбы, трепетали провода, от инея похожие на белые канаты.

Воевода шел медленно, порой казалось, что отнимаются ноги. «Нехорошо получилось, — думал он. — Если все так близко принимать к сердцу, через год стариком будешь».

В эту минуту он ненавидел себя за все случившееся.

В разреженном воздухе редкие звуки летели далеко и гулко. Издалека послышался раскатистый, как под каменной аркой, простуженный кашель, говор прохожих, звонкий скрип жесткого снега. Где-то на другой улице затрещала открываемая калитка, резко звякнула щеколда. И опять величавая, строгая тишина. Город пуст и мертв. Утром в застрехах, на чердаках будут лежать деревянные воробьи костяными лапками вверх… Морозная пыль, пропитанная луной, сгустилась сильнее. Перехватывало дыхание. Воевода окутал лицо до самых глаз шарфом и завязал уши шапки. От холода набегали слезы, и мокрые ресницы мгновенно склеивались. Приходилось сощипывать с них ледок.

На душе было омерзительно. И весь мир как будто вымер, окоченел от стужи.

И тем радостнее было войти в комнату, которая встретила теплом, розовым светом абажура.

Чайка любила и умела создавать уют. Воевода подумал, что она, в сущности, очень домашняя женщина. Ей бы огурцы солить, ребятишек растить, а не красить волосы и ногти, не лезть на стены из-за ролей. И сейчас, в ситцевом платье, в меховых шлепанцах, не нарумяненная, она оставляла впечатление приятной, нормальной женщины.

— Замерз я, Галя, налей-ка чайку, — .непривычно тихо и устало произнес Воевода. Он стянул с себя старенькое пальто, отдал жене и, потирая замерзшие руки, горбясь и волоча ноги, прошел к себе в комнату. Остановился у глухо закрытой, полустеклянной двери на балкон. Прижался лбом к холодному стеклу. Балкон засыпан снегом. Под самой дверью завивалась снежная пыль, будто клубился дымок над костром. В белых языках его трепетали черные, скорченные листья замерзшего фикуса в кадке, заметенной снегом.

Чайка встревоженно следила за мужем. Она торопливо налила крепкий до черноты чай, поставила вазочку с медом, как любил муж. Яркое пятно света падало только на круглый стол, застеленный скатертью из парусины, на которой Чайка искусно вышила алые маки.

Воевода снял пиджак, раздувшиеся карманы тарахтели. Чайка выгребла коробки, бросила на подоконник. Там уже была навалена груда их, с горелыми спичками, подоткнутыми под донышки.

— Знаешь что, Галя… — все так же тихо говорил Воевода, уронив на стол маленькие смуглые руки с вздувшимися венами.

Эти руки показались Чайке мальчишескими и совсем беспомощными, как перебитые. Они сильнее всего поразили ее.

— Видно, действительно идет время… То, что человек может сегодня, того не сможет завтра. Ты понимаешь меня? Ты немного увлеклась… и я тоже… Не обижайся, но кому и сказать правду, как не мне. Не можешь ты играть эти роли. Лучше занимать место поскромнее, но свое место. Чтобы никто не тыкал в глаза. Маленько, но хорошо, чем много, но плохо.

— Ты успокойся, — мягко проговорила Чайка, не сводя глаз с беспомощных мальчишеских рук.

— Да я и не волнуюсь! — улыбнулся Воевода. — Брось ты эти роли к чертовой матери! Этих самых молодых героинь… И определение какое-то противное, допотопное…

— Не нужно. Молчи, — взволнованно попросила Чайка. — Провалиться всем этим ролям! Ты только береги себя. Видно, стареем мы с тобой. А чем старее, тем друг другу нужнее…

Чайка осторожно взяла руку Воеводы и поцеловала в набухшие вены.

Под сверкающим тополем

Воевода приходил на репетиции сдержанный, задумчивый, и всем казалось, что он болен.

Северов насторожился. Он ждал, что в лучшем случае режиссер предоставит Юлиньку самой себе. Какая же ему выгода помогать ей? Другой, вроде Белокофтина, сделал бы все, чтобы она провалила роль.

Первых два дня Воевода объяснял Юлиньке затаенный смысл каждой фразы, показывал мизансцены. У Северова в душе росло уважение к этому человеку. Воевода разбирал роль подробно, выкладывал все, что знал, делился своим богатством. Он только не улыбался, не шутил.

Северов оставался с Юлинькой после репетиции, они отрабатывали свои картины.

Настойчивая, упорная, она через неделю уже сравнялась со всеми.

Сцена в ночном весеннем лесу, когда Лукаш и Мавка встречаются впервые, особенно волновала Алешу. Никто не знал, какие ассоциации помогали ему чужие слова говорить, как свои. Он зажмуривался, ярко вспоминал Юлиньку под огромным сверкающим тополем и прерывисто просил:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: