А к берегу, заваленному грудами ящиков, мешков, лаптей, кирпичей, труб, теса, частей каких-то механизмов, приставали все новые пароходы с людьми и караваны барж, доверху груженных оборудованием.

Один за другим следовали комсомольские авралы по выгрузке барж и пароходов. Участие в авралах было добровольным, но кто мог остаться в шалаше, палатке или на чердаке, когда вдруг в темноте появлялся человек с фонарем в руках и кричал тревожно: «Аврал, товарищи!»

Чертыхаясь, перебрасываясь шутками, все быстро одевались и, спотыкаясь в темноте, брели к пристани.

В конце сентября на очередной аврал была поднята и бригада Брендина. Ночь стояла кромешно-темная, дул холодный ветер, моросил дождь. От шалашей до пристани — километра три. Длинная вереница людей глухо гомонила в темноте, вытянувшись по дороге. Кто-то громко выбивал зубами дробь, кто-то вслух мечтал о том, как хорошо бы забраться на теплую печь да всхрапнуть, кто-то рассказывал анекдот, и вокруг него вспыхивал смех. Пока добрались до пристани, все изрядно вымокли.

Захар думал о той силе, что заставляла разнохарактерных, подчас и необузданных ребят стойко выносить все эти невзгоды. Ему вспоминались ночные тревоги в кавшколе, когда вот так же приходилось мчаться куда-то, забывая про сон, про отдых. Но там действовали устав и приказ, а здесь? Да тот же Иванка-звеньевой или щупленький, заполошный Бонешкин скажет: «Пошли вы ко всем чертям! Я весь день работал, спать хочу», — и попробуй заставить его приказом в ночь и непогоду идти разгружать баржи! Ан нет, он хоть и ругается и бывает зол, а делает именно то, к чему призывают его.

Себя Захар в счет не брал: у него была армейская закалка, он давно втянулся. А у большинства и этого не было. Значит, он еще не измерил всей глубины комсомольского сознания, что движет поступками этих ребят? Значит на них, как и на себя, можно положиться в любой, самый отчаянно-критический момент? И это еще больше привязывало Захара к товарищам.

Бригада выгружала из трюма водопроводные трубы. Обвязав трубу веревкой, человек десять впрягались в нее и вытаскивали груз сначала из трюма на палубу, а затем — «раз, два — взяли!» — волокли на берег.

Закончили разгрузку баржи около полудня. Погода к этому времени прояснилась, небо заголубело, да так ярко, будто его всю ночь чистили и драили. Успокоился и волновавшийся ночью Амур.

Комсомольцы долго отдыхали, любовались величественным простором реки. Некоторые уснули, свернувшись комочком, пригретые скупым теплом солнца. Все ждали обеда, который должны были подвезти на пристань.

Захар и Каргополов сидели рядышком. Перед ними лежала пристань, заставленная баржами и пароходами. По сходням тянулись цепочками грузчики. Стоял шум, гомон, а над всем этим — сиплое дыхание пароходов, железный лязг лебедок.

— И на черта заказали обед сюда? — ворчал Захар. — Пришли бы на участок и пообедали. Все в животе подтянуло, аж тошнит.

— Думали, что не управимся до обеда, — скучно говорил Каргополов. — Да-а, я вот сейчас смотрю, Захар, на всю эту красоту, а душа, брат, спит! Оказывается, на голодный желудок и красота не красота. К чему угодно можно привыкнуть, а вот к голоду — никак не получается!

В это время к ним подъехала подвода с бидонами. Между ними сидела Кланька, придерживая крышки. Темные шелковистые волосы ее выбились из-под красной косынки, веселыми завитками обрамляя пышущее румянцем лицо. Позади нее сидела Любаша.

— Вон твой! — прошептала Кланька, кивнув на Захара.

Долго не могла решиться Любаша повидаться с Захаром. Она еще не отдавала себе отчета в том, что происходит в ее душе. Может быть, это и есть любовь? Та самая, о которой пишут в книгах? Ах, как она была раньше слепа и глупа! Он жил у них, а потом по соседству, в бормотовском леднике, можно было видеть его каждый день… Теперь, работая на почте, Любаша ревниво просматривала каждую очередную пачку писем, доставляемую с пароходов. И вот в одной из пачек нашла письмо ему, Захару Жернакову. Почерк круглый, пакет пухлый, должно быть, много написано, а внизу, где обратный адрес, стояла фамилия: «Горошникова А.» Это от нее… Два дня носила Любаша письмо и все это время была на грани искушения — вскрыть, прочитать. Но Любаша не могла этого сделать — слишком чиста была ее душа.

Встретившись взглядом с Захаром, она радостно зарделась и показала конверт. Захара будто ветром сдуло со штабеля. Не подозревая того, как больно ранит он душу девушки, Захар схватил письмо и с нетерпением вскрыл.

Долго стояла Любаша возле телеги, растерянная и расстроенная, не зная, что делать. Потом отошла, с неловким чувством присела неподалеку от Захара. Никогда она еще не испытывала такого подавленного состояния, как в эти минуты, ей мучительно хотелось разрыдаться.

Наконец Захар прочитал письмо, взглянул на Любашу, и глаза их встретились. Захар понял, что с Любашей неладно: никогда в ее взгляде не видел он столько печали, плохо скрытой за жалкой, растерянной улыбкой.

— У вас что-нибудь случилось, Любаша?

— Нет, ничего у меня не случилось, Захар, — ответила она, стараясь казаться беспечной. — Ну, что пишет твоя девушка?

— Зовет обратно, — коротко ответил Захар.

— Ну и как ты? Поедешь? Или будешь ждать тут?

— Не знаю.

— Почему не знаешь? — Любаша вся насторожилась, впилась глазами в лицо Захара.

— В общем, не подумал еще, — уклончиво ответил он, отводя глаза.

— Захар, иди получай свою миску! — нараспев, игриво позвала Кланька. — Оставила тебе самую гущу.

Любаша не сводила глаз с Захара, пока он ел. А ел он жадно, набирал ложку до краев и нес ее ко рту осторожно, чтобы не расплескать. С такой же жадностью он съел кашу с соленой рыбой.

Любаше больно было смотреть на все это. С каким удовольствием она повела бы его домой и накормила досыта!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

За окном осенняя непогодь. По стеклам дробью секут косые струи дождя, порывистый ветер бешено стучится в раму.

Засунув руки в карманы синих кавалерийских галифе, Ставорский нервно прохаживается по комнате. Половицы из сырых досок жалобно поскрипывают под его тяжелыми шагами. Он недавно переселился в эту комнату нового рубленого дома для инженерно-технических работников, выстроенного на отшибе. Грубо обтесанные бревна с прядями пакли в пазах, наскоро сколоченный из досок стол, железная койка, полушубок, пахнущий овчиной, на гвозде, вбитом в бревно, — неуютная обстановка! Но зато здесь никто не подслушает: дверь обита толстым слоем войлока и мешковиной.

Ставорский нервничает, часто посматривает на луковицу серебряных часов. Время от времени останавливается у окна, смотрит на Амур. Там, по неоглядной излучине почерневшей реки, бегут, перекипая, гряда за грядой волны с белыми бурунами на горбинах. Далеко-далеко, под тем берегом Амура, возле Пивани, сквозь мглистую сетку темнеет кургузый катеришко. Отчаянно борясь с волнами, он тащит на буксире плоскую халку[1], груженную камнем. Кажется удивительным: почему она не тонет? Халка то и дело исчезает с поверхности воды, и каждый раз кажется, что она уже потонула; но нет, черная ее полоска вновь и вновь появляется позади катера.

А у этого берега Амура дымят пароходы — два буксира и один пассажирский. Последние. Сегодня должны уйти. За ними, подальше, — вереницы барж. По сходням бегут цепочки людей с мешками, ящиками, с «козами» на спинах, нагруженными кирпичом. Хотя время только к полудню, за окном до того пасмурно, что кажется, опускаются сумерки.

Осторожный стук в дверь.

— Войдите! — Ставорский круто повернулся от окна.

Кто-то дернул за ручку и затих.

— Да сильнее! — крикнул Ставорский, шагнул вперед и ударом ноги с треском распахнул дверь.

— Здравия желаю, Харитон Иванович, — просипел гость простуженным басом.

— Закрывай быстрей дверь, холода напустил! — вместо приветствия недовольно сказал Ставорский.

вернуться

1

Халка — небольшая баржа-плоскодонка.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: