— Мимо ехал, к себе в Елец направляюсь, — объяснил Барченко, — разве мог не увидать вас, Иван Алексеевич!

— Милости просим! — ответно улыбнулся Бунин. — Обедать приглашаю.

— Не откажусь! Живот крепче — на душе легче. Хотя… дела такие, что впору аппетита лишиться. Слыхали новость? Корнилов восстал. Посягнул на законное Временное правительство.

— Ну и что? — Бунин поднял бровь. Он сорвал какую-то травинку, размял ее между пальцев, жадно втянул запах. — Чем боевой генерал хуже цивильных ничтожеств? Захватили, сукины дети, власть, а как управлять громадным государством — умишка не хватает.

— Как же так? — изумился Барченко. — Ведь в нашем правительстве весьма достойные люди…

— Профессора и присяжные поверенные? Вот и занимались бы своим делом, ан нет — им править приспичило! Командовать миллионами. Того же Керенского, поговаривают, жена дома колотит, зато на людях гоголем ходит, хорохорится. — Бунин спохватился, захохотал: — Простите, Василий Ксенофонтович, я запамятовал, что вы тоже присяжный поверенный. И говорят, весьма толковый. Оставим спор, пошли к столу.

…Бунин уговорил гостя остаться ночевать. Вечерний чай пили в беседке. Барченко оживленно обсуждал с Верой Николаевной и Евгением политические новости. На черном небе в потоках воздуха мерцали громадные звезды. В похолодевшем саду сладко пахло увядающими на клумбах цветами. Евгений что-то спросил Бунина, но тот не ответил, даже, пожалуй, не слыхал, глубоко погрузившись в свои мысли. Потом он достал из кармана карандаш и блокнотик, что-то быстро записал. Лишь после этого чуть смущенно улыбнулся:

Простите, я немного отвлекся. Хотите послушать, что сейчас сочинил?

Кончиками пальцев держа блокнотик, он прочитал:

Как много звезд на тусклой синеве!
Весь небосклон в их траурном уборе.
Степь выжжена. Густая пыль в траве.
Чернеет сад. За ним — обрывы, море.
Оно молчит. Весь мир молчит — затем,
Что в мире Бог, а Бог от века нем.

— Как прекрасно! — Барченко захлопал в ладоши, а Вера Николаевна подошла к мужу и поцеловала его в макушку. Тот, склонясь над блокнотиком, поставил число: «29.8.17».

3

Деревенская глушь больше не успокаивала. Появилось много пришлых, в основном беглых солдат, явно из чужих мест. Крестьяне, которых еще вчера Иван Алексеевич считал чуть ли не друзьями, которым много раз помогал — и советами, и деньгами, делались все сумрачней, при случайных встречах отводили глаза, отвечали односложно, торопились отойти в сторону.

Возле лавки мужики обсуждали новость, толковали про «Архаломеевскую ночь»… Будет, дескать, из Питера «Тилиграмма», по приказу, в ней заключенному, надо будет перебить всех «буржуев».

— Всех под корень, и семя их — туда же! А ежели кто из мужиков станет уклоняться, то и с ним поступить как с буржуем, — громко втолковывал солдат с желтыми съеденными зубами и рябым вороватым лицом кучке мужиков, его обступивших и согласно кивавших головами.

Бунин подошел к толпе и, жестко взглянув в глаза солдату, насмешливо спросил:

— Ну, служивый, откуда у тебя новости про «Архаломеевскую ночь»?

— Это, барин, не ваше дело. Срамно лезть в чужую беседу! — нагло улыбнувшись, бойко проговорил солдат. Мужики хмуро молчали.

Кровь прихлынула в голову, от ярости потемнело в глазах. Бунин сделал шаг вперед, взмахнул тростью, чтобы обрушить ее на голову этого хама, от которого на расстоянии распространялся гнусный запах перегара, давно не мытого тела и нестираной одежды.

Солдат с неожиданной резвостью отскочил назад, склонился к голенищу сапога, изготовляясь достать нож, и злобно ощерился:

— Не балуй.

Бунин, играя желваками скул, процедил:

— Подлец! — повернулся и направился к дому, вполне ожидая, что солдат догонит его и всадит нож между лопаток.

Тот, однако, не пошел за ним, остался на месте. Он что-то быстро, убедительно говорил крестьянам.

«Дом сожжет, сукин сын!» — подумал Бунин.

* * *

Вернувшись к себе, раскрыл газеты. И снова болью, кровной обидой, бессильной яростью наполнилась душа. Московский большевик Коган организовал в Егорьевске Рязанской губернии бунт. Он арестовал городского голову, а пьяные солдаты и толпа убили и голову, и его помощника заодно.

— За что? — вопрошал он Веру Николаевну. — Только за то, что честно трудился на пользу города. Нарочно сеют страх, чтобы легче власть захватить.

Из газет было ясно, что фронт разложен, дорога немцам открывается в центр России — на Москву и Петроград.

Вспомнилось, как утром встретил знакомого мужика из соседней деревушки Ждановки. Звали его Сергей Климов.

— Что делать будем, если немцы Питер займут? — спросил Бунин.

Тот почесал в потылице, помулявил губами и вынес решительный приговор:

— Да что он нам? Да мать с ним, с Петроградом. Его бы лучше отдать поскорей. Там только одно разнообразие.

Бунин развеселился. (Уже в Париже, работая над «Окаянными днями», он припомнил эту забавную реплику.)

…Тем временем осень незаметно мешалась с летом, все более красила в золотые тона природу, желтизной осветила ветки орешника, окропила багряным цветом кокетливые рябинки. Осинки хоть и старались сохранить свежесть листьев, но все более обнажали ветви. И лишь дубы, последними давшие листву, только чуть светло-коричнево побронзовели, зато уже просыпали на землю зрелые тяжелые желуди.

И вдруг где-то за лощиной — смелые, четкие удары топора. На просеке видна лошадь. Мужики теперь открыто и нагло валят чужой лес. Сердце Бунина болезненно сжалось.

Дома записал в дневнике: «Думал о своей «Деревне». Как верно там все! Надо написать предисловие: будущему историку — верь мне, я взял типическое. Да вообще пора свою жизнь написать».

4

Лето миновало. Утра становились с крепкой изморозью. Погода держалась ясная, солнечная. Ни днем, ни ночью небо не замутнялось облаками. Настало время успокоения, наслаждения природой, одиночеством.

Бунина вновь обуяла страсть творчества. Внешним поводом стал сущий пустяк. Когда-то во время пребывания в Каире ему попался блокнот: обложка мягкой темно-коричневой кожи, отделанная затейливым восточным орнаментом. Иван Алексеевич купил его, но позже блокнот затерялся.

И вот роясь в книжном шкафу, он теперь вдруг нашел его во втором ряду, за книгами. Почему-то захотелось заполнить блокнот стихами. Уйдя в глубину сада, Бунин долго сидел неподвижно, уперев голову в руки и предаваясь мыслям, ведомым лишь ему одному.

— Я пошла в лавку! — крикнула с крыльца Вера Николаевна.

Но он уже ничего не слыхал, торопливо пиша в альбом. За вечерним чаем он прочитал новое стихотворение:

У ворот Сиона, над Кедроном,
На бугре, ветрами обожженном,
Там, где тень бывает от стены,
Сел я как-то рядом с прокаженным,
Евшим зерна спелой белены.
Он дышал невыразимым смрадом,
Он, безумный, отравлялся ядом,
А меж тем, с улыбкой на губах,
Поводил кругом блаженным взглядом,
Бормоча: «Благословен аллах!»
Боже милосердный, для чего ты
Дал нам страсти, думы и заботы,
Жажду дела, славы и утех?
Радостны калеки, идиоты,
Прокаженный радостнее всех.

* * *

Через три дня, тихим туманным утром, накинув на плечи летнее пальто горохового цвета, Бунин легко и широко шагал по неочищенным, заросшим дорожкам старого сада. Он направлялся к дальнему лесу, и в каждом движении его заметна была та особенная сила и энергия, которая у него появлялась каждый раз, когда он чувствовал творческий подъем.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: