«Опять какая-то манифестация, знамена, плакаты, музыка — и кто в лес, кто по дрова, в сотни глоток:

— Вставай, подымайся, рабочий народ!

Голоса утробные, первобытные. Лица у женщин чувашские, мордовские, у мужчин, все как на подбор, преступные, иные прямо сахалинские.

Римляне ставили на лица своих каторжников клейма: «Cave furem». На эти лица ничего не надо ставить, — и без всякого клейма все видно».

«Читали статейку Ленина. Ничтожная и жульническая — то интернационал, то «русский национальный подъем».

Тут мой герой не прав: Ильич всегда искренне не любил русский народ и российский патриотизм. Открыв границу немцам, он мстил (неизвестно, за что?) этому народу и отрабатывал миллионы, которые его привели к власти.

5

К Бунину заглянул на огонек Грузинский.

Тихий, спокойный, словно струящий из себя внутренний свет, он застенчиво улыбнулся:

— Я хочу сделать сегодня маленький литературный вечер.

Он не спеша полез в свой черной кожи портфель с монограммой («Наверно, к юбилею получил!» — решил Бунин). Оттуда достал папку, развязал ее и с непринужденной грацией извлек рукопись самого…

Бунин готов был протереть глаза.

— Нет, не может быть! — проговорил он, приближая глаза к рукописи и с радостью узнавая почерк столь дорогого для него человека. — Ведь это рука Льва Николаевича!

— Да, это неопубликованные фрагменты «Войны и мира». Я, как вы знаете, работаю с архивом Льва Николаевича, разбираю его. Сейчас исследую тексты романа, устанавливаю постепенность его редакций…

Бунин крикнул:

— Вера, иди сюда! Смотри, какое чудо…

Сам он любовно и самозабвенно глядел на большие листы бумаги, исписанные размашистым, округлым, неудобочитаемым почерком своего кумира.

Накормив ужином Грузинского, они уселись за столом. Алексей Евгеньевич ровным голосом читал неизвестного Толстого.

Бунин зачарованно слушал, сладостно внимал каждому слову. И как всегда после чтения толстовских произведений, он испытывал душевное просветление, умиротворение духа.

* * *

Потом они пили чай, быстро вскипевший на раскаленной «буржуйке».

Грузинский все тем же ровным, тихим голосом, каким читал рукописи «Войны и мира», рассказывал:

— Сейчас в трамвае еду, с солдатом разговорился. В ногу тот ранен, в колене не сгибается. Жалко мне его, сердечного, стало. Была у меня луковица, отдал ему. «Эх, — говорит, — барин, насиделся я без дела, прожился весь. В деревне — кому такой нужен, клосный! Пошел в Совет депутатов. Говорю: как я есть защитник отечества и тяжело раненный, дайте мне какое-никакое место. Для пропитания. Отвечают: места нету! А для пропитания и обмундирования— вот тебе два ордера на право обыска, можешь отлично поживиться. Я их послал куда подале, я честный человек».

— К сожалению, такими честными оказались далеко не все, — печально протянул Бунин. — Особенно изолгалась интеллигенция.

Грузинский улыбнулся:

— А что еще им остается, этим «прогрессивным деятелям» — Луначарскому, Клестову, Гржебину? Ведь они — большевики, всегда были за революцию, готовили ее. Сказали А, говорят Б.

Бунин сжал кулаки, разволновался. Он поднялся, стал расхаживать по комнате. Повернулся к гостю:

— Да что там большевики! Сам беспартийный «серафический» поэт (так называл его Гумилев) Блок прозаически обосновал зверства большевиков и заодно — мужицкую жестокость. Читали январский номер журнала «Наш путь»?

Грузинский неопределенно пожал плечами. Тогда Бунин подошел к письменному столу, долго, с ожесточением рылся в ящиках и наконец извлек журнал.

— Вот оно, самое: «Почему дырявят древний собор? Потому, что сто лет здесь ожиревший поп, икая, брал взятки и торговал водкой.

Почему гадят в любезных сердцу барских усадьбах? Потому, что там насиловали и пороли девок: не у того барина, так у соседа.

Почему валят столетние парки? Потому, что сто лет под их развесистыми липами и кленами господа показывали свою власть: тыкали в нос нищему — мошной, а дураку — образованностью».

— Неслыханно! Русский поэт оправдывает варварство и убийства! Неужели Блок ослеп? Неужели теперь он не покраснел за большевистский мир в Брест-Литовске? Неужто не видит, как «отцы революции», боровшиеся под знаменами «всеобщего равенства», народ ввергли в нищету, а сами заняли роскошные дворцы, катаются с любовницами на авто?!

— Наверное, — согласно тряхнул головой Грузинский, — тот же Луначарский не «буржуйкой» отапливается.

— Рыба тухнет с головы!

— Иван Алексеевич, а вы слыхали, что Ленин и его правительство собираются переезжать из Питера в Москву?

— Слух упорно ходит. Что ж, то разрушали из пушек древний Кремль, а теперь будут царские палаты занимать. Кто был ничем, тот стал уж всем!

…Это была их последняя встреча. Ровесник Юлия Бунина, Грузинский умрет в Москве через двенадцать лет, в январе тридцатого года. Ему будет семьдесят один год.

Бунин об этой смерти даже не узнает: слишком далеко друг от друга раскидает их жизнь.

КРЕМЛЕВСКИЕ КОРИДОРЫ

1

— Придет марток — не удержишь порток! — ворчал Бунин, собираясь выходить на улицу. Солнечные дни, стоявшие на минувшей неделе, сменились слякотью, грязью, сырым порывистым ветром.

— Калоши надень! — наставляла Вера Николаевна.

— Если бы не к Ивану Фадееву идти, то и носа на двор не высунул.

Твердо решив покинуть Москву и почти будучи уверен, что расстается с домом надолго, Бунин продолжал распродавать свою большую библиотеку.

— Пусть достанется книжникам! А то ведь «революционный пролетариат» костер сложит! — рассуждал Бунин. И он отправился к полюбившемуся ему молодому, ширококостному и длиннорукому букинисту Фадееву, державшему свою лавочку на Лубянке:

— Пусть все вывозит!

Где-то в полдень Бунин миновал университет на Моховой и приближался к Тверской. Вдруг, шагах в полусотне впереди, беспрерывно нажимая на клаксоны, от гостиницы «Националь» отъехали несколько автомобилей. На них, грозно ощетинясь штыками, на подножках стояли красногвардейцы.

Автомобили, набирая скорость, рванули к Троицким воротам Кремля.

— Правители поехали! — с восхищением произнес прыщавый парень в длиннополом черном пальто и с рваным портфелем под мышкой.

— Сам Ленин, говорят, у нас в Москве теперь жить будет. Кр-расота!

* * *

«Жены всех этих с(укиных) с(ынов), засевших в Кремле, разговаривают теперь по разным прямым проводам совершенно как по домашним телефонам».

Ив. Бунин. Окаянные дни.

Новые насельники Кремля, оказавшись за кружевом древних стен, сразу же почувствовали себя непринужденно, словно родились не в разных местечковых поселениях, а великими князьями.

Впрочем, обратим взор к любопытным событиям, разыгравшимся несколькими днями раньше в Петрограде.

2

9 марта 1918 года в Смольном стояла небывалая суматоха. Наружная охрана была значительно усилена. Вовнутрь никого, кроме правительственных чиновников, не допускали. Ходоки, просители, жалобщики, прибывшие с разных концов России, бесплодно пытались добиться начальства.

А начальству было не до пустяков. В громадные ящики упаковывались бумаги, секретные документы, пищущие машинки, бутылки с чернилами и коробки с перьями.

Сотрудницы и сотрудники сбились с ног. В кабинете № 75, где размещался Бонч-Бруевич, было шумно, многолюдно, накурено и надышано. Управделами, вытирая пот с сального, небритого лица, охрипшим голосом отвечал на вопросы сотрудников, кричал приказы в телефонную трубку, то и дело убегал по вызову Ленина. Суматоха была такой, будто враг подходит к городу.

Все было гораздо проще…

Вот в кабинет медленно вполз грузный, вечно потевший и неприятно пахнувший нарком юстиции Штернберг. Возмущенным голосом начал кричать:

— Что за бардак! Ящиков для бумаг дали всего сорок штук, половина из них разваливается…

— Претензии по поводу ящиков не ко мне, к Дзержинскому, — нервно дернул головой Бонч-Бруевич. — А вот он и сам.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: