Думаю, что зимой будем, Бог даст, опять в Москве. Как ни оскотинел русский народ, он не может не понимать, что творится! Я слышал по дороге сюда, на остановках в разных городах и в поездах, такие речи хороших, бородатых мужиков насчет не только всех этих Свердловых и Троцких, но и самого Ленина, что меня мороз по коже драл! Погоди, погоди, говорят, доберемся и до них!

И доберутся! Бог свидетель, я бы сапоги теперь целовал у всякого царя! У меня самого рука бы не дрогнула ржавым шилом выколоть глаза Ленину или Троцкому, попадись они мне, — вот как мужики выкалывали глаза заводским жеребцам и маткам в помещичьих усадьбах, когда жгли и грабили их!

— Я все больше склоняюсь к мысли, что не избежать поездки за границу, — признался Толстой. — Перезимуем там, к весне-то уж точно большевиков турнут, вот и опять будем жить по-человечески.

5

Вечером следующего дня гудел пир у супругов Цетлиных.

Дед Марии Самойловны — Вульф Высоцкий был весьма уважаемым в еврейских кругах. Он отличался честностью, деловитостью и основал знаменитую чайную фирму «В. Высоцкий и Ко». Обороты были миллионными. Вот откуда шло благоденствие Цетлиных.

Звенели бокалы, искрилось шампанское, розовато светились тонкие ломтики лососины, жирным черным квадратом возвышалась паюсная икра.

— Я всегда говорил, что с Цетлиными надо крепко дружить! — хохотал Толстой. — Где еще осталось такое изобилие?

— Какой вы меркантильный, таких и на порог пускать не следует! — притворно возмущалась Надежда Тэффи.

— Меркантильно, зато от сердца! Господа, наполним бокалы, выпьем за честь и славу этого дома, за красоту нашей сказочной хозяйки. Как повезло Михаилу Осиповичу! Но я знаю, чем он вас околдовал — своей благоуханной поэзией.

— Да, мне Михаил Осипович сочинял славные стихи! — в голосе Марии Самойловны звучали нотки гордости.

Поэт застенчиво улыбался в пышные усы.

— Счастливец! — ревел Толстой. — Тогда, божественная, не отторгайте мой призыв, не дайте иссохнуть от неутоленного желания.

Толстой повалился на колени:

— Позвольте вашу ручку! Лишь один поцелуй… — замечательно изображая африканские страсти, он приникал к руке.

Гости до слез хохотали, а муж Марии Самойловны, милый и тишайший человек, заботливо обходил стол, следил, чтобы гости хорошо пили и вкусно ели.

Михаилу Осиповичу не повезло — еще в раннем детстве тяжело заболел. Его возили по всем знаменитым европейским курортам, недуг лечили самые авторитетные профессора. Громадный капитал родителей обеспечивал хороший уход за ребенком, но вернуть здоровье он не мог.

В юности, начитавшись Элизе Реклю и князя Кропоткина, погнулся к политике. Тут как тут подвернулись эсеры. Все эти социалисты, которые борются за справедливость и равенство, всегда уважали богатых людей. Вот и затащили юного Цетлина к социал-революционерам.

Бомбы бросать он не мог, хотя в него мог бросить любой. Так что же он делал в этой цитадели террористов и убийц? Предположить нетрудно. Часть его капитала поступала в кассу эсеров. Помогал готовить на Руси, где он благоденствовал, великие революционные перемены. Знал бы Вульф Высоцкий, в какое гнусное дело вложат его капиталы!

И вот настали долгожданные денечки. Сначала разрушили монархическое государство, затем разогнали Временное правительство, а в январе восемнадцатого года — после первого дня работы— и Учредительное собрание, ради которого все эти перемены и мыслились.

Управившись с глобальными делами, новая власть взялась за более мелкие. Стали вылавливать, допрашивать и ликвидировать всех тех, кто расшатывал трон российских царей, — всяких там кадетов, октябристов, меньшевиков и прочих. Эсеры продержались больше всех, но дошла очередь и до их голов.

Впрочем, Цетлины пострадали еще раньше — вся буржуазия была объявлена врагом революции и пролетариата, поэтому ее начали тщательно разыскивать, выявлять, уничтожать, растирать. После того как у Цетлиных реквизировали особняк на Поварской, они перешли на нелегальное положение, а затем утекли к берегам Черного моря.

И все же им сказочно повезло. Основные их капиталы размещались в заграничных банках. Да и кофейные плантации, которыми они владели, находились в Южной Америке.

Оказавшись по воле рока в Одессе, они имели возможность не менять привычек: жили открытым домом, в полном изобилии. Как помнит читатель, была у Михаила Осиповича некая слабость. Очень уж любил читать он свои творения — разумеется, публично. Читал он тихим и ровным голосом, читал подолгу — на слушателей это нагоняло сладкую дремоту. Сия слабость и послужила, кажется, главной побудительной причиной иметь у себя дома литературный салон: сначала на Поварской в Москве, теперь в Одессе, а потом и в Париже.

И вновь, как в милые ушедшие времена, собралась богема под гостеприимный кров…

* * *

Гости великолепно знали ритуал. Изрядно закусив и выпив, всласть поругав большевиков, еще раз обсудив покушение Каплан, поговорив о дороговизне на рынке, они стали просить:

— Михаил Осипович, украсьте нынешний вечер вашей чудесной поэзией, прочтите нам что-нибудь этакое, ударное!

— Нет, господа, я не готов, — скромно опускает глаза Цетлин.

— Разве положение хозяина не обязывает вас быть гостеприимным? — тоном губернского прокурора вопрошает Дон-Аминадо.

Тэффи, лукаво блестя глазами, приводит могучий довод:

— Поужинать, в конце концов, мы можем и у себя дома.

Толстой возмущается:

— Забавная ситуация! Быть в доме знаменитого Цетлина, выпить водки, съесть икры — и не услыхать стихов.

Тэффи, угрожающе:

— Я напишу когда-нибудь об этом в своих мемуарах. Потомки вас, Михаил Осипович, осудят. За гордость.

Дон-Аминадо переходит на патетический тон:

— Ах, ваша поэзия — чистейший Кастальский ключ!

Тэффи сурово спрашивает:

— Надеюсь, что этот ключ не тот, который бьет, и все по голове? Ведь это вы, Аминад Петрович, первый сказали?

— Да, я! — признается Дон-Аминадо. — Но к поэзии Амари это отношение не имеет. Более того, такую голову надо беречь.

— Для тех же потомков! — веско добавляет Толстой. — И хватит говорить про ключи и отмычки. Поэзия Амари — глоток целительного горного воздуха…

— Или шампанского! — произносит Надежда Тэффи, осушая бокал.

Цетлин сдается.

— Хорошо! — смиренно произносит этот добрый человек. Он действительно оставит свой след в литературе, но не как поэт, а как издатель. И еще — вот парадокс! — как критик.

А пока что Цетлин — красивый, располагающий к себе — становится к роялю и начинает читать:

Я брожу сегодня Наугад,
Я чему-то странно Тихо рад.
Нежно улыбаюсь,
Про себя шепчу,
Дождиком весенним Душу омочу,
Дождиком весенним Сердце окроплю.
Радость полюблю,
Счастья захочу.

Гости хлопали в ладоши, подымали очередной тост за «высокий поэтический дар» Цетлина и уговаривали читать еще.

Теперь поэт откликался на эти просьбы все охотней и охотней, и его было трудно остановить.

Бунин и Шмелев сидели рядом. Они не принимали участия в этой корриде. Графоманы — народ, понятно, забавный, но вполне безвредный.

В дело решила вмешаться супруга поэта, видать, пожалела гостей:

— Спасибо за внимание к стихам, теперь прошу отведать десерта.

Молодая толстушка с библейским именем Эсфирь, служившая Цетлиным еще в Москве, разносила яблочный мусс, глясе, мороженое.

Толстой съел два мороженых, выпил два кофе и вдруг предложил:

— Господа, бросимся в сладостные объятия азарта! С кем распишем пульку?

Вызвались Дон-Аминадо, Шмелев и Цетлин.

Ведая за Алексеем Николаевичем некий грешок, весьма часто проявлявшийся, когда игра идет по маленькой и результат имеет лишь спортивный характер, Дон-Аминадо не без ехидности в голосе произнес:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: