Так что среди богатых Оболенских юный Вова вполне по справедливости считался бедным родственником.

Отец, проигравшись, вскоре умер, оставив вдову и сына один на один с суровой прозой жизни. Владимир поступил в Петербургский университет, где был учеником Д.И. Менделеева и П.Ф. Лесгафта. (Последний завещал свой скелет родному учебному заведению, где он хранится, если не ошибаюсь, по сей день.)

От отца все же осталось некое наследство духовное: неуемная жажда общественной жизни. Владимир Андреевич стал членом I Государственной думы. В вышедшей в издательстве И.Д. Сытина книжечке, посвященной «портретам и биографиям» участников этого народного представительства, читаем: «Князь Оболенский Владимир Андреевич. Родился в 1869 г. Образование получил в частной гимназии Гуревича и в Спб. университете. Служил в министерстве земледелия (1883 г.). Земский статистик Псковского и Орловского земств (1896 г.). Гласный таврического губернского собрания и бывший член губернской управы».

И у Бунина отец проиграл большое состояние в карты, и смолоду Иван Алексеевич тоже служил в Орловском земстве, и тоже статистиком. Более того, именно в Орле в 1891 году вышла его первая книга — «Стихотворения», напечатанная в типографии газеты «Орловский вестник», в которой молодой Бунин работал с осени 1889 года. Работал кем попросят — корректором, автором передовых статей, театральным критиком.

Как же Бунин был удивлен, когда Оболенский сказал ему:

— А я ведь тоже печатался в «Орловском вестнике», в котором память о вас живо сохранилась — как о талантливейшем авторе.

Бунина это заявление растрогало.

* * *

Последний раз они виделись 7 января 1920 года. В тот холодный, с сильным противным ветром день Бунин пришел на набережную проводить друзей, отправлявшихся на пароходе в Болгарию, — Нилуса, Федорова и Оболенского.

Из Варны, после короткого пребывания в ней, Оболенский вновь вернулся в Россию, стал одним из сотрудников Врангеля. (Таких возвращенцев в то время было немало. Недолго побыв на чужбине, они вновь бросались домой — в кровавый омут гражданской войны.)

И вот теперь, увидав Бунина, Владимир Андреевич порывисто поднялся со стула, горячо обнял давнего друга.

Они пили водку, вспоминали Россию.

— Как все-таки произошло крушение белой армии? — допытывался Бунин.

Оболенский неопределенно пожал плечами:

— В канун нашего панического отступления, в канун октября, я побывал у Врангеля. Я высказал сомнение в прочности нашей позиции: «Пусть, Петр Николаевич, как вы говорите, Крым неприступен. Но выдержит ли армия длительную осаду? Ведь в Северной Таврии погибли запасы провианта, а Крым не в состоянии прокормить двухсоттысячную когорту. К тому же, ей просто грозит полное разложение…»

«Нет, я имею точные сведения, что наших запасов вполне хватит до марта».

Бунин удивился:

— Как же так? Ведь я сам читал в газетах более поздние заявления Врангеля, что он и не собирался якобы защищать Крым, в его задачу входила успешная эвакуация армии из Крыма.

Оболенский горестно вздохнул:

— Для меня самого остается загадкой поразительная неосведомленность руководства белой армии о положении в Крыму. Надо только представить, с какой легкостью Красная Армия обошла перекопские и сивашские «неприступные» укрепления! Ведь они действительно, эти укрепления, были отлично оснащены разнообразным вооружением, в том числе и дальнобойными морскими орудиями. Но красноармейцы без всяких затруднений перешли вброд Сиваш. И почти на том же месте, на котором перешли его по льду весной девятнадцатого года!

— Неужели нельзя было за полтора года укрепить берега Сиваша?

— Вот и я, профан в военном деле, задавал этот же вопрос Врангелю и его окружению. Вразумительного ответа не дождался. Заверения Петра Николаевича о неприступности Крыма стоили в конечном счете жизни тысячам людей, не успевшим бежать от большевиков.

— Вам, Иван Алексеевич, надо лишь представить то, что я увидал в последний свой вечер в Симферополе. Ничто не предвещало надвигающейся опасности. Население, загипнотизированное уверениями о неприступности Крыма, гуляло в кафе и ресторанчиках, сидели семьями за вечерними самоварами, в театрах шли спектакли.

Бунин покачал головой:

— Узнаю нашу российскую беспечность!

— Зато ночью, когда стало точно известно, что большевики подходят к городу, началась страшная паника. Дома были освещены, по улицам громыхали обозы, люди с пожитками неслись в порт — лишь бы вскочить на любую водоплавающую посудину и бежать от убийц.

Я решил было остаться, чтобы бороться с большевизмом. В борьбу с ними, — находясь на другом берегу, — я не верю. Но семья убедила меня, что необходимо бежать. Что творилось, Господи, представить страшно! Все подлое и низкое, что людьми обычно тщательно скрывается, вылезло наружу.

Оболенский залпом выпил водку, долго сидел не шевелясь, уставившись отсутствующим взором в пол. Потом сказал:

— Особенно один случай запомнился. От Симферополя до Севастополя мы с великими муками добирались по железной дороге, на санитарном поезде. За нами, буквально по пятам, двигались большевики.

Вагоны, понятно, облеплены людьми словно муравьями: висят на подножках, залезли на крыши, между вагонов — на буфера, рискуя при малейшем толчке полететь прямо на рельсы.

И вот, когда мы вручную растолкали на подъеме состав и поезд начал набирать скорость, от соседнего, стоявшего на путях вагона отделился красномордый, широкий в плечах полковник. Он безуспешно пытался зацепиться за подножку последнего вагона. Одноногий солдат, угнездившийся со своим костылем на подножке, пытался полковнику помочь.

Нет, ничего не выходило. Полковник даже ногу не мог укрепить на подножке. А поезд все более набирал ходу.

Бунин, затаив дыхание, слушал рассказчика:

— И что же?..

Оболенский махнул рукой:

— Тот, кто не пережил нашего панического бегства, не поверит тому, что я увидел своими глазами. Полковник, осознав, что за поездом ему не угнаться, вдруг дернул руку, которую протягивал ему инвалид. Он свалил безногого на пути, а сам тут же взобрался на его место.

— Не может быть!

— Эх, Иван Алексеевич, еще как может!

— А вы потом не пытались поговорить с этим полковником?

— О чем с ним разговаривать?

Бунин подумал, что даже его беженские мучения бледнеют перед теми, что пережил Оболенский. С момента их последней встречи он заметно сдал: голова и бородка стали седыми, изрядно полысел, светлые умные глаза налились непроходящей тоской.

— Нет, я не говорил с полковником, — вновь произнес Оболенский. — Я вынул браунинг, попросил солдата, сидевшего рядом, крепче держать меня за ноги (я ведь с семьей ехал на крыше), свесился и окликнул:

— Эй, полковник!

Тот услыхал не сразу. Я крикнул громче. Когда он поднял лицо и увидал, что я целюсь в него, у него от ужаса отвисла челюсть. Я прострелил ему затылок. Потом долго не могли у мертвого отодрать от поручней руки: так он окаменело продолжал сжимать их.

— Разве Врангель не мог создать условий для эвакуации?

— Он мне очень «помог»! Выдал пропуск для прохода к турецким берегам на транспорте «Рион». Это случилось уже в Севастополе. Когда я спросил дежурного офицера, где стоит «Рион», тот выпучил глаза:

— Да «Рион» уже ушел!

Совершенно ошеломленный этим известием, я не знал, что делать. Вдруг увидал идущего мне навстречу французского офицера без руки. Я хорошо знал всех офицеров французской миссии, но этого видел в первый раз. Он был весьма красивым брюнетом, с лицом несколько восточным. Я рискнул обратиться к нему:

— Я князь Оболенский. Вы не могли бы оказать содействие в размещении на одном из французских судов?

К моему неописуемому удивлению, французский офицер вдруг ответил мне на чистейшем русском языке:

— Князь, я вашу просьбу немедленно передам адмиралу на броненосец «Вальдек Руссо». И не теряйте времени. Побыстрее соберите ваших спутников на Графской пристани. Мы скоро отходим.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: