Подобное утверждение твоей персоны, особенно когда ты молод, воспринимается как некое откровение, не нуждающееся в испытании на прочность и основательность тех аргументов и предпосылок, на которых оно зиждется, тем более что в твое распоряжение предоставлено, как в книге Розенберга, столько имен, хронологических дат и цитат, что ты, можно сказать, располагаешь прорвой необходимых тебе очковтирательских ссылок и лжедоказательств; так З. и усвоил нацистскую философию, а также миф ее «мыслителя номер один» — не как замкнутую систему, которая, подобно учению Канта, или Шопенгауэра, или Платона, открывается тебе ценою немалых трудов и напряженной работы испытующей мысли, а как нечто принимаемое на веру, как некое откровение более высокого плана, итог и эссенцию всей человеческой — виноват: арийской, немецкой, а стало быть, некой в высшем смысле всечеловеческой мудрости, коей подчиняешься как нерушимому императиву всяческого бытия и мышления и которую тем более нельзя перетолковывать и колебать, что — и в этом великое преимущество ниспосланного свыше учения — в сомнительных или же отягчающих совесть случаях всегда можно прибегнуть к некой высшей инстанции, к гениальности фюрера, этого совершеннейшего воплощения расовой души, обладателя последней исторической и даже эсхатологической истины; неисповедимыми путями он беседует с глазу на глаз с самим провидением, с норнами, этим божественным принципом истории, с праматерями из «Фауста», и поскольку эта мифологическая сущность послужила пасторскому сынку З., порвавшему с семейными верованиями и традициями, неким эрзацем религии, то он и отстаивал каждый ее догмат с фанатизмом набожного мусульманина, видящего в своей священной книге альфу и омегу человеческой мудрости. Если же к этому прибавить, что то было не только откровением, но и весьма удобной для практического употребления философией, ибо она делила мир на черное и белое, на избранных и отверженных, на посланцев неба и адово исчадье, а строителей истории и культуры выдавала за совершенно одинаковые по своей природе и по своему отношению к миру существа, с одинаковой реакцией на внешний мир, то это позволяло ее приверженцам без малейшего труда и без знания сути вопроса и его деталей свободно передвигаться в любом историческом времени и этнографическом пространстве, развязно комментируя происходящие там события или заимствуя оттуда примеры и параллели для истолкования актуальных событий в собственной стране, нанизывая их в историко-логические цепи, которые в глазах наивных слушателей могут сойти за результат самостоятельных исследований и глубоких познаний, хотя на самом деле представляют не что иное, как калейдоскопическую комбинацию расхожей и притом фальсифицированной премудрости в духе того же черно-белого истолкования мира, какое и положено в основу этого расчета. Наконец, учение это было и приятно для души: оно, как говорится, проникало в плоть и кровь адепта, вернее, транслировало в мозг все то, что в течение тысячелетий скопилось в плоти, крови и душе юного обывателя, все затхлое, недозрелое и непереваренное, чадящее и бродящее, ударяющее в нос кислыми испарениями, — высокомерные замашки наряду с рабским повиновением, забиячливость, оппортунизм, боязнь всякой ответственности при желании блистать, склонность к зазнайству, самомнение, отсутствие малейшей самокритики в отношении себя и своего народа, чудовищную манию величия и слезливое сострадание к своей особе, гипертрофированную способность к воодушевлению, к магическому растворению в марширующих когортах, оргазмы безоговорочной преданности некой неведомой абстрактной общности и склонность к туманной высокопарности наряду с элементарной грубостью; итак, у нашего обер-ефрейтора руки чесались заехать кулаком в эту бесстыжую харю, и если он воздержался, то единственно потому, что штаб-ефрейтор, несмотря на свою грузность, все же был посильнее — обстоятельство, от признания которого З., впрочем, мысленно отмахнулся под тем предлогом, что было бы ниже его достоинства обсуждать с пьянчугой основы национал-социализма, а тем более вступать по этому случаю в драку, — итак, кружным путем размышлений и чувств он наконец вернулся все к тому же вопросу: что же ему делать? — но так и не придумал ничего лучшего, как попросту пожать плечами и буркнуть «да-да», что прозвучало скорее как «тэк-с, тэк-с!». И тут произошло то, чего обер-ефрейтор, собственно, и боялся: штаб-ефрейтор действительно жаждал кулачной расправы, и, не внемля ни примирительным уговорам, ни нетерпеливым брюзжащим окрикам своих товарищей за карточным столом, он заорал, то и дело прерываемый отрыжкой, что старина Сами Финкельштейн был порядочный, высокопорядочный еврей, щедрый, снисходительный начальник, в тысячу раз больший социалист и друг рабочего человека, нежели арийский выродок, его сменивший, — тот был кровопийца, погоняла, мерзкий скупердяй, головорез с мордой что твой зад, типичный эксплуататор, представитель хищнического капитала, хоть он и состряпал себе свидетельство, выдающее его за арийца в семидесятом колене; штаб-ефрейтор выкрикивал это, и сопел, и рыгал, и рычал; подтянувшись на решетке, он встал перед обер-ефрейтором, широко расставив ноги и дыша винным перегаром в его острый носик, но тут еще один игрок, другой обер-ефрейтор, недовольный перерывом в игре, тоже счел долгом огрызнуться на З., отпустив по его адресу парочку грубовато-иронических замечаний насчет интеллигентских ублюдков, которые, вообразив себя бог весть кем, задирают нос, держатся особняком от честных ребят и своей болтовней о каком-то Эдипе — ну и паскудное же имечко, он его слышать больше не может! — доводят порядочных людей до белого каления; а тогда взвился П., и, судя по всему, им было не миновать одной из тех омерзительно-вульгарных перебранок, которые неминуемо вспыхивают среди долго живущих в вынужденно тесной близости людей с разными интересами, если бы С., ландскнехт со значительно большей выслугой лет, нежели штаб-ефрейтор А., — он еще в гражданскую войну в Испании летал бортрадистом в легионе «Кондор», однако в польскую кампанию был разжалован в рядовые за растрату, — если б он не поднялся с койки, на которой леживал часами, не двигаясь и не раскрывая рта, и, обведя собрание широким жестом, сразу же разрядившим атмосферу, не возгласил:
— Порядочный или непорядочный, какое нам дело до старикана, Сами! Но вот еврейки, ребята, испанские еврейки, — это, я вам доложу, нечто! — давая понять, что — редчайший случай! — пользующийся широкой популярностью рассказчик готов поделиться с аудиторией одним из своих знаменитых воспоминаний — смесь ужасающей непристойности со зверской жестокостью, — которые пользовались у солдат неизменным успехом; в этих рассказах вой истребителей и бомбардировщиков сливался с душераздирающими криками мавров и звероподобными стонами расстреливаемой, оскверняемой и удовлетворенно содрогающейся плоти, и под отравляющим дыханием его слов клетка, вместе с жадно сгрудившимися плечо к плечу слушателями, растворилась в зеленой и тугой, клубящейся пузырями, пахнущей каштанами и шафраном темно-зеленой тине, сливаясь с пышущей, буйно разметавшейся, мясистой зеленью роскошной растительности, — пока кто-то не рванул решетчатую дверь и на пороге не возник фельдфебель, а тогда старший по казарме А. вскочил и заорал: «Смирно!» — и за ним вскочили все, вновь обретая контуры и тела и резко выделяясь в своем сером сукне на фоне агав и широколистых лавровых кустов, они стояли вытянувшись во фрунт, как ни в чем не бывало, и взгляд фельдфебеля злобно впился в обер-ефрейтора З.
Между тем дождь как неожиданно хлынул, так неожиданно и перестал, хляби небесные истощились, облака, превратившиеся в пустые шланги и баллоны, начисто смело с неба, и яркое полуденное солнце выпаривало из каменистой почвы туман, который, словно поднимаясь из недр земли, постепенно окутывал белым маревом парк и лагерь. Как только фельдфебель взыскательно осмотрел уложенные ранцы, не найдя ни малейшего повода придраться, в том числе и к шинели и ранцу обер-ефрейтора, которого он невзлюбил с первой же минуты и с которым не прочь был свести счеты, оба приятеля вышли из калитки и, покуривая, прохаживались неторопливо позади палаток, и снова молодой П., всего лишь несколько минут назад потерпевший фиаско, вернулся к прежнему разговору, чтобы изложить пришедший ему в голову новый вариант, в надежде что он внесет в их спор окончательную ясность.