Баба объяснила сержанту, что муж хочет зарубить ее топором, потому что узнал, что она любит пекаря (с зимы в селе появился новый пекарь). Верно, любит она пекаря, про это все село знает, но если она и любит пекаря, то мужа своего любит вдвое больше, а он, муж то есть, не хочет этого понять. Сбежавшиеся на выручку соседки взялись хором объяснять Ивану Мравову и мужу-ревнивцу, что если жена любит пекаря, то, значит, мужа своего любит вдвое больше, это же ясно, как божий день. Муж, у которого уже сумели отобрать топор, моргал от света керосиновых фонарей, качался вперед-назад, он явно был под хмельком, чесал в затылке, а под конец произнес:
— Вон оно, значит, как получается?
Видимо, неповоротливые жернова его мысли не могли смолоть эту метафизику, потому что, задав свой вопрос и не получив ответа от толпившихся у него на дворе людей, он ответил себе сам:
— Нет, так оно не получится!
И убежденный в том, что, несмотря на всю очевидность дела, так оно не получится, ревнивец продолжал торчать во дворе и угрожать кровопролитием, а соседки увели жену, чтобы спрятать у кого-нибудь в доме. Иван Мравов пошел домой, зять его уже вернулся с работы и спал на галерейке. Иван тихонько разделся и тоже лег, голову обдувало ветерком — в той стороне была река, и по ночам оттуда тянуло ветром, доносилось кваканье лягушек, на дворе тоже шуршали в траве лягушки, но в отличие от тех, что у реки, эти прыгали молча, вроде бы таились. Зять спал мертвым сном, только иногда во сне причмокивал.
Ивана Мравова вдруг осенило, что он может обратиться за советом и помощью к председателю. Дядя Дачо был ему вроде наставника, направил его с Антоновым на службу в милицию, и Матея тоже агитировал тогда, но Матей отказался — дескать, невмоготу ему вечно ходить в форме. Иван с Антоновым оба работали тогда на лесопильне, дядя Дачо называл их «рабочим классом» и, желая показать, как он горд тем, что село даст новой власти двух милиционеров, чтобы охранять наши социалистические завоевания от диверсантов, парашютистов и поджигателей, отправил их в город на принадлежавшей кооперативу грузовой машине ЗИС-5.
Пареньки попрощались с родным селом и уехали, стоя в кузове грузовика. Вернутся они возмужавшие, в новеньком обмундировании, ладные, подтянутые или, как сказал по возвращении сержант Антонов: «Мы, дядя Дачо, как сабли наголо, и порох у нас в пороховницах всегда будет сухой, так и знай!» Очень гордился дядя Дачо тем, что село дало новой власти двух милиционеров, и один зорко доглядывает тут, второй — за политическими, чтобы все знали, что в этой жестокой схватке не на жизнь, а на смерть наш порох всегда будет сухим. Антонов отправился охранять свои поезда, каменные карьеры и кирпичные заводики, а Иван Мравов остался среди долин, лесов и обрывов милицейского участка Разбойны, этому участку и предстояло стать его видимым и невидимым фронтом. С помощью сельской партийной организации он создал группы содействия, которые выделяли вооруженную охрану и ночные патрули, устраивал засады для предотвращения диверсий, старался в любом начинании сохранять бдительность и благодаря своей молодости видел в милицейской службе не только деловую ее сторону, но и романтическую.
Эта романтическая сторона позже привлекла и Матея. В оврагах Кобыльей засеки Иван учил его стрелять из пистолета, они вместе упражнялись в приемах борьбы, Матей не уступал ему в ловкости, охотно участвовал в засадах и сумел напугать не одну молодуху или девушку, внезапно появляясь в саду, на винограднике, кукурузном поле и так далее. Дядя Дачо отчитывал его за то, что пугает баб, а Матей смеялся, приглаживал усики и, пожимая плечами, говорил: «Что ж делать, дядя Дачо, если я бабам по сердцу!»
Если дядя Дачо узнает про историю с турецкими монетами и корчмарем, он придет в ярость, крепко отругает Матея, вызовет корчмаря и тоже обругает на чем свет стоит, обоих пригрозит выслать, а под конец, выбившись из сил, спросит, не совестно ли им так себя вести. Председатель все поступки делил на две категории — те, которыми мы гордимся, и те, за которые нам совестно. Он участвовал рядовым в двух войнах, в годы Сопротивления помогал партизанам, был твердым и несгибаемым под ударами врагов, а под ударами своих становился беспомощным и растерянным… Возможно, Иван Мравов завтра так и начнет разговор с Матеем: «Не совестно тебе, Матей…» и так далее. Учитель Славейко, доведись ему говорить с Матеем, поставил бы его у стены и первым делом заявил бы, что уши ему оборвет. Почти все жители села, каждый в свое время, испытали на себе этот педагогический прием старого учителя, вряд ли был в селе хоть один человек, которого бы он не оттаскал за уши. Для него и поныне все местные жители были большими детьми, и, если кто делал что не так, учитель считал первой мерой наказания взять его за ухо и вытолкать вон.
Иван лежал навзничь на кровати и прислушивался к звукам ночного села. Под подушкой дремал пистолет, и, хотя пистолет был совсем рядом, его владелец чувствовал себя безоружным и беспомощным, потому что не знал, с какого боку подступиться к истории с Матеем, и еще потому, что боялся, что, если эту историю раскопать, неизвестно, какие еще тайные дела вылезут на свет божий. Потому мучился он, что знал, как бы поступил с Матеем любой из тех людей, которые были близки Ивану по духу, а вот как поступить самому, он не знал. Это сбивало его, мучило да вдобавок в глубинах души, чувствовал он, зреет какое-то липкое, неясное, но тяжкое подозрение.
Будь у него такой характер, как у Антонова, он сразу, смаху бы все решил не моргнув глазом. Но Иван Мравов не обладал резким, взрывчатым характером сержанта по прозвищу Щит-и-меч, душа у него была мягкая, чувствительная, не мог он проявлять твердость по отношению к своим. В автобиографии при поступлении в милицейскую школу он написал, что до Девятого сентября пас овец, батрачил и что свобода застала его в поле. В сущности, свобода всех местных жителей застала в поле, они встретили ее, стоя на древнем холме Илинец. Для каждого из нас, дорогой читатель, свобода олицетворяется по-разному. Для Ивана Мравова, вернее, для той маленькой запятой, в штанах с одним-единственным карманом, что стояла на Илинце, свобода предстала в образе грузовика с добровольцами. Добровольцы пели, стреляли в воздух, за грузовиком вздымались клубы пыли, народ бросил работу в поле и кинулся в село, торжественно забило в монастыре клепало, загудел гудок на лесопильне, мальчишки переглянулись и покатились по склону холма в село, чтоб тоже поскорей встретить свободу и прихватить на память по стреляной гильзе. В первый день свободу можно было пощупать рукой, она была материальна, можно было взять на память о ней стреляную гильзу, а в последующие дни она распространилась по окрестностям, и можно было только ощущать ее так, как ощущаешь поздней осенью благоухание сена, сметанного в стога вдоль реки, а рукой уж ее не пощупаешь.
Да, несмотря на ее осязаемость, ее нельзя было пощупать рукой, но мы были свидетелями того, как много нечистых рук тянулось к ней, сколько пуль было всажено в ее тело, сколько ударов было ей нанесено исподтишка, это были подлые, глухие удары, при каждом из них свобода вздрагивала, а вместе с ней вздрагивали и мы, потому что день ото дня все лучше понимали, что Свобода — это, в сущности, мы сами, наша жизнь, наши дома, наши дети, леса, стада, что пасутся на горных пастбищах, недостроенные хлевы, неисправные молотилки, сваленные под навес после национализации, наши беззащитные хлопковые поля, наши отцы и деды, наши парни и девушки, которые, вытянувшись цепочкой, жнут в поле, и ветер доносит издалека их песню. А песня эта как бы и не их песня, из незапамятных времен пришла она к ним, а они передают ее тем, кто идет нам на смену, потому-то и звучит она так издалека. И это — тоже Свобода. Надо охранять ее от ударов, оберегать от ран, то есть надо самих себя оберегать от неожиданных ударов. Бдительность, бдительность! Труд и бдительность! Держать палец всегда на спусковом крючке!.. Засыпая, Иван Мравов машинально нащупал под подушкой пистолет, во сне Свобода и отстрелянная гильза как-то странно смешались, кто-то издали замахнулся для удара, удар бесшумно рассыпался, некрасивая девушка уставилась на него своими большими глазами, глаза все увеличивались, задумчивые, слегка печальные, он весь окунулся в их печальную задумчивость и уснул.