Я вскочил и с фатовским снимком в руке кинулся к зеркалу, чтобы сличить свой веселый призрак с нынешним отражением: рыбий рот, мешки под глазами, крючковатый нос в прожилках, обвислые щеки, жиденькие космы — и все это вместе ухмылялось мне навстречу, словно говоря: «Ха-ха! Ну, немощный старый хрен, недолго ты будешь заедать мой век. Время, назад — назад к итальянским озерам, к блаженному солнцу, в хоровод уготованных мне девиц!» Я провальсировал по комнате, вернулся к своему пасьянсу и занялся женскими фотографиями.

Мое внимание привлекла темноволосая, вызывающе красивая, самоуверенная и осанистая молодая женщина лет двадцати пяти: она сидела на причальной тумбе, демонстрируя точеную ножку, стройную талию, пышные бедра. На обороте снимка карандашом «Б.» и слово «Уэксфорд». Б.? Би? Беатриче? Битрикс? Трикси? Только не Бриджет. Уже никак не Бриджет Олден. Это не моя жена. Не мой женский тип. В чем уверен, в том уверен.

А вот эта, куда более привлекательная, невысокая, белокурая, не первой молодости — вовсе не первой молодости, ей, пожалуй, под пятьдесят, — стоит возле какой-то статуи с белой птицей на голове? Мне она сразу приглянулась. Чайки. Дальние крики чаек. Я долго смотрел на нее. Я чувствовал, что, будь я помоложе, мне бы она потребовалась в большом количестве, — и очень расстроился, просмотрев весь толстый альбом от начала до конца и от конца к началу и не обнаружив больше ни одной ее фотографии. На обороте этого снимка опять-таки стояла одна буква — «А.», и на лицевой стороне, внизу, написано было слово «Чайки»; мол, очень художественное фото, потому и хранится — а это вряд ли, совсем плохонькая была фотография, типичный любительский снимок, застревающий среди других как напоминание о каком-то месте, событии, человеке. Я взял лупу, чтобы вглядеться в лицо женщины, и сразу узнал статую — памятник Уильяму Гарвею, ученому семнадцатого века, открывшему кровообращение. Я, помнится, писал статью к трехсотлетию его смерти в 1957 году. Припомнил я это разочарованно — зря я, значит, заподозрил тут лирическую подоплеку. Но, поразмыслив, остался доволен: предусмотрительно. Положим, некто будет с особым вниманием перелистывать альбом и спросит: «При чем здесь этот снимок?» — а я взгляну и небрежно брошу: «Как то есть? Это же Уильям Гарвей!»

Затем я навел лупу на ее лицо, произнес «фонтаны» и подумал «лошади». Через плечо у нее висел футляр с биноклем. Мы, наверно, были на скачках в Фолкстоне. Но при чем тогда «фонтаны»?

Кажется, именно в тот миг я, дрожа, как пес в погоне за добычей, проскочил вражеские заслоны и оказался, опередив самих богов, на бескрайних и неохраняемых просторах, где целостная, нерушимая память трепетно дремлет, точно струна арфы, и сообщает сознанию образы: скачущие лошади, озеро или дрожащий переливчатый ореол в водяной пыли фонтана, который, чуть лишь я сосредоточился, поник, словно вдруг перевернули кран. Ибо тогда, как и потом, тщетно стал бы я стремиться и силиться вызвать в памяти кентские скачки, фонтаны Версаля, Холируда, виллы д’Эсте или даже фонтанную музыку Респиги.

А.? Лошади? Фонтаны? В пятьдесят седьмом? Я накинулся на свой дневник 1957 года. Вот оно, в сентябре: «Фолкстон. А.». Арабелла? Антея? Альма? Анна? Весь тот день я только и делал, что прочесывал дневник, страницу за страницей, в тщетных поисках пленительной первой буквы алфавита. Короче, на другое утро я обнаружил открытку с фонтанами на Трафальгар-сквер — прежде я не обратил на нее внимания. Она была адресована мне через «Ивнинг газетт», Колчестер, Эссекс, и содержала всего одну небрежно нацарапанную шутливую (?), кокетливую (?) фразу: Je meure de soif auprès de la fontaine [4]. И подписана крупным размашистым «А». Датирована, однако же, июнем 1924-го. За тридцать три года до поездки в Фолкстон! Да, но мое фото в заломленной панаме — тоже ведь простывший след лета 1924-го? Я проверил: нет, ошибка. То было в апреле, а по вечному календарю дополнительно выяснилось, что Пасха в 1924 году была 20-го, через два дня после зафиксированного в дневнике беспокойного свидания с К. на вокзале Виктория. Никакой связи с открыткой А., полученной два месяца спустя. Вернее сказать, никакой очевидной связи.

Про К. ностальгия поведала мне одно — когда я, откинувшись в кресле, ощутил промозглый холод далекого апрельского утра на вокзальном перроне: угольная пыль, паровозный пар, лязг стали, запах рыбы, шарканье подошв, глухое эхо отгремевших поездов и отзвучавших голосов былых бессчетных пассажиров. Мне открылось, что К. была «она» и что она опаздывала. Ни с Келвином, ни с Колином, ни с Клайвом не могло у меня быть обоюдных воспоминаний о восторженном выдохе «О, боже мой» поутру за моим плечом; я глядел из окна поверх крыш Палланцы на яркое небо и оснеженные горы, а внизу под нами сияла озерная ширь с кипарисовыми островками, окруженная зарослями олеандров, азалий и камелий, — прощай же, лондонская сырость, прощай издали, из-за Альп, от зрелища утреннего преображения природы. Про А. не открылось мне ничего — ни намека. Быть может, когда-то я жизни без нее не представлял. А теперь — что проку в палой осенней листве?

Янгер! Что это ты? Туману напускаешь? Лирику разводишь? Твое дело математика: складывай, холодно подбивай общую сумму. Плохие романисты и дурные репортеры — братья по духу. Ты помни, что ты бывший журналист. Записывай факты, как ты их установил, факты, и только факты. Ладно, факт тот, что я был женат на К., то бишь на Кристабел Ли. И что А., то бишь Ану, я въявь увидел снова примерно через три месяца после того, как взялся с пинцетом за лживое богоявленное досье; что я снова без памяти влюбился в нее, хотя нам и было по шестьдесят пять лет и ей предстояло медленно стареть, а мне быстро молодеть. Я услышал от нее о себе много всякого — правды, когда ей было невдомек, что она приоткрывает завесу времени; полуправды и полулжи, когда ей думалось, будто приоткрывает. Меня это донимало, но духом я не пал. А изыскания стали одержимостью. От фотографий и дневников я обратился к корешкам старых чековых книжек, газетным вырезкам, надписям на коробочках из-под лекарств, врачебным предписаниям, обтрепанным распискам. Большей частью все это барахло оказалось моим собственным, равно как мелкое имущество, которое и самый непоседливый холостяк таскает за собой с квартиры на квартиру, — книги, пластинки, даже обрамленные фотографии. Все остальное, вся обстановка вплоть до половичка и мусорной корзины, принадлежало моему брату; он же был владельцем дома и садового участка, Им купленных и записанных на него и жену.

Обшаривая дом в поисках улик прошлого, я с торжеством обнаруживал старую наклейку, порыжелую и свернувшуюся на обороте фотографии парусной шлюпки (моей?), обрамленной в Колчестере; веселился, когда в кармане смокинга, явно с моего плеча, нашелся гардеробный номерок стокпортского отеля; радостно подмигивал отпечатанному приглашению на ежегодный бал Национального союза журналистов, то есть, попросту говоря, на пьянку, в Шеффилде; почти узнавал договор о найме квартиры в Лидсе; смеялся расписке за три мешка угля, доставленные на дом в Хайгейте, Лондон.

Через две недели, с помощью дневников и бумажного хлама, мне удалось установить мой предположительный жизненный маршрут из деревни Каслтаунрош в городок Корк («Ивнинг эко»), оттуда в Дублин («Ивнинг мейл», теперь не существует), Колчестер («Ивнинг газетт»), Лидс («Йоркшир пост»), Манчестер (прежняя «Манчестер гардиан») и, наконец, в Лондон («Дейли мейл»). Там след исчезал и после войны не возобновлялся. Однако же, раз боги в 1965-м все еще называли меня «журналистом», я, должно быть, сотрудничал в газетах внештатно.

Так в путь же! Разве что Олимп, в отместку за мои дерзостные попытки обойти ограничения памяти, мне воспрепятствует? Сперва я так и подумал, позвонивши в банк, чтобы выяснить, сколько у меня на текущем счете, и узнав, что я располагаю 15 фунтами и 11 шиллингами. В надежде на какой-нибудь чек невесть откуда я перерыл груду писем, проспектов, счетов и реклам, скопившуюся на половичке у дверей. В основном это были счета — за электричество, телефон, газ. Любопытно, что больше всего с меня причиталось за спиртное. (Не знаю уж, чем я питался, пока перебирал, просеивал, перетряхивал и перекапывал, но виноторговец известил меня, что бренди я выпил преизрядное количество.) Видимо, боги злорадно ухмылялись.

вернуться

4

Умираю от жажды, возле фонтана (франц.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: