Ана! Я пошел к тебе только затем, чтобы укрепить твое великолепное презрение к низости и корысти, поддержать твой вызов трусливым условностям, защитить твое право жить свободно, согласно твоему возвышенному представлению о жизни. Если ты мне в этом не веришь, мы оба пропали.

Ты, главное, помни, что, когда твой муж затащил меня вчера вечером в бар и мы с ним отсели в угол, я никак не мог предвидеть, до чего он додумался за последние дни. Когда он стал излагать мне свой пакостный план, я чувствовал себя — и правильно чувствовал — как человек, который только что приехал в чужой город, зашел в незнакомую гостиницу — и вдруг ему на голову с грохотом обрушился потолок. Я был ошеломлен тупым бесстыдством его тройного предательства: ты — жертва, я — орудие, он — виновник всей этой чертовщины. В жизни не видел человека, столь непроницаемо сосредоточенного на своем. Вряд ли он расслышал хоть слово из тех тысяч, которыми я его просил, оскорблял, осмеивал, умолял — и так целый час. Один-единственный раз мелькнул тусклый проблеск здравого смысла в помраченном рассудке знаменитого дублинского гинеколога, загнавшего меня в угол, подальше от бронзовых спин и плеч, черных галстуков, полотняных пиджаков и веселой болтовни за коктейлями, — это когда он ответил на мой отчаянный вопрос: „Почему вы не наймете себе лжесвидетеля и убийцу на стороне? Зачем я вам понадобился?“ Он был возмущен. Как? Оскорбить тебя? Унизить тебя? Его собственную жену? Чтобы ты потерпела у себя в спальне чужака, наймита? Другое дело я, старый друг семьи, человек верный и благородный, человек слова — да всего-то и нужно подремать в кресле, почитать книгу, а утром войдет горничная, постучится, конечно, даст мне время присесть на краешек твоей постели и взъерошить волосы — а потом будет свидетельствовать на суде. Я спросил наконец: „Ана все это знает или ничего не знает? И ради бога, скажите честно, согласна она или нет?“ Он клялся, что обговаривал с тобой примерно такую процедуру и что ты наотрез не отказалась, а что вот сейчас он тебе разъяснит все напрямик и окончательно, после обеда, — так или никак, теперь или никогда, соглашайся или убирайся к своему жалкому терапевту-отцу, в свой кью-гарденский домишко, иди туда хоть босиком; но тут его прервал мальчишка-посыльный с запиской от тебя, что уже восемь часов и ты идешь обедать, а мы как хотим. Чуть не по стенке отправляясь наверх переодеваться, он обронил поразительное словцо: он, мол, проведет ночь у себя на лодке, чтобы очистить для меня сцену.

Оказавшись на Променад-дез-Англе, я окинул взглядом окна ресторана: ты сидела за столиком у эркерного окна, как всегда элегантная, и улыбалась пожилому официанту. Мимо проносились сверкающие автомобили. Пешеходов стало меньше. Я, должно быть, вслепую прошел несколько миль на запад и вернулся обратно между полусветом и полумраком, исходил все улочки, авеню и бульвары Ниццы, исходил все ноги на крутых пригородных дорогах. Сумерки давно опустились над бухтой Ангелов. Город испещрили огни. Взблескивал луч портового маяка. Помнится, Жан Жионо писал, что он прожил в Провансе шестьдесят лет, и добавил: Je le connais pas [12]. Могу сказать, что я провел в Ницце двенадцать часов. Я ее не видел. Я долго сидел на скамейке в каком-то парке. Торчал в одном-другом кафе. Кажется, где-то даже поужинал. В отчаянной тоске я заявился на Центральный вокзал и спросил, нет ли ночного rapide [13] на Париж, и в ответ мне медленно подняли брови, прикрыли глаза и повели плечом. Вероятно, там обступили меня три женщины и издевались надо мною? Я продержался до полуночи. Надо было все-таки узнать, что у вас между тем произошло. Но меньше всего мне хотелось будить тебя, если ты заснула; он-то, должно быть, давно мертвецки спал у себя на лодке. Ночной дежурный сообщил, что мне было три телефонных звонка от мадам ффренч, последний в 23.20, протянул мне ключ от моего номера — и конверт, надписанный твоим почерком. Я разорвал его надвое вместе с запиской и сложил клочки на конторке. „Дорогой Бобби, он уехал на всю ночь в Монако. Я согласна. Мой номер 351. Ана“. Номер 351-й был в конце коридора, окнами на море. Я постучался…»

Я подошел к окну, выходившему в сад. Облака над Дублином были плоские, как тарелки, и плотно-белые, только снизу подкрашенные алым. Я дернул галстук, высвобождая горло, обернулся, посмотрел на нее — и вдруг, сквозь годы и вопреки предписаниям всемогущих богов, меня озарило воспоминание. Ее огромные, лучистые коровьи глаза были широко раскрыты. В ту ночь, когда я растворил дверь в ее номер, на ней были огромные очки в роговой оправе, смешно оседлавшие ее маленький носик, — она читала. Голые плечи, гора подушек, кремовые кружева, округлость колена или бедра под простыней, ночник у постели. Одна. Я даже увидел заглавие: «Галерный раб», поваренная книга для туристов, яхтсменов, холостяков. «Вот и ты, Бобби, — сказала она, как будто вполне владея собой, — ну, как прогулялся?»

Я отвернулся от дублинских крыш и сказал:

— Я помню, ты была как восковая.

Она вскочила и швырнула стакан с виски в камин, схватила меня за плечо и повернула к себе; пламя полыхнуло под стать ее голосу.

— А сам-то ты? Ты был бледен как мел, ты трясся, как мальчишка возле своей первой женщины, и я тебя за это любила: это ведь значило, что ты боишься себя и меня и злобишься на него — ты, добрый, достойный, надежный друг семьи, человек слова, верный приспешник, единственный, кого он удостоил доверия. Я была, говоришь ты, восковая — это потому, что знала, каково тебе дались последние четыре часа, как ты истязал себя вопросом, который вырвался у тебя, точно пробка из бутылки шампанского, едва ты прислонился к дверному косяку: «Ана! Как ты могла?» А мое согласие объяснялось очень просто: он был не только в доску пьян, он ополоумел, от запоя и усталости, его вконец извели наши многодневные споры и раздоры, страх за свою профессиональную репутацию в Дублине, которая из-за меня висела на волоске, и нестерпимая ненависть ко мне. Я рассказала тебе, как после обеда мы поднялись в мой номер, он бросил меня на постель — остались синяки на шее и у плеч, — выхватил мерзкий черный тупорылый револьвер, всегда бывший при нем на яхте — бог весть зачем, наверно, еще мальчишкой собрался отбиваться от пиратов, мятежного экипажа, акул и кашалотов, — показал мне два заряда в барабане: дескать, одна пуля для меня, другая для него, упер мне дуло в живот и заорал — теперь или никогда, так или никак, или будет по-моему, или стреляю. Выбирай!

Она успокоилась, вернулась к камину, оперлась на мраморную доску, поставила ногу в вышитой туфельке на решетку и покосилась на меня через плечо.

— Как ты знаешь из этого письма, я уступила ему. Отчасти.

— Отчасти? Что значит отчасти?

— Дай-ка мне письмо! Хотя нет, не нужно. Я его столько раз читала, что могу цитировать наизусть. У тебя там театрализованный обмен репликами: «Я: Отчасти? Что значит отчасти? Ты: Пообещала сказать тебе, когда ты вернешься в отель, что согласна, и просить тебя прийти. А там уж тебе решать, останешься или уйдешь. Я: Даже этого не надо было обещать. Ты: Тебе случалось иметь дело с полоумным, который сверлит тебе живот револьверным дулом? Он был вполне способен спустить курок».

Если бы я сказала ему: попробуй выстрели, он бы не поверил, что я это всерьез. Я тогда еще не прибрала его к рукам. Через пару месяцев в Ирландии мы с ним ехали, он вел машину и за что-то меня пилил. Пилил, пилил, пилил, как последний хам. Я крикнула, чтобы он прекратил, я то я выброшусь из машины. Он брезгливо хохотнул мне в лицо, я распахнула дверцу и выбросилась. Не очень ушиблась, скатилась по травянистой обочине в какой-то пруд. Он был в ужасе. Я снова села рядом с ним и велела ему ехать домой и помалкивать. И с тех пор взяла над ним верх. Но тогда, в Ницце, до этого было далеко. И было еще одно, о чем я тебе упомянула: я испытывала к нему неизъяснимую жалость, ведь брак — это связь труднорасторжимая, и даже у таких ни в чем не схожих людей, как мы с Реджи, могли быть общие светлые воспоминания. Наконец, было и такое, о чем я тебе не упоминала, а это было самое главное: от его ухода до твоего появления я решала, решала и решала, что для меня важнее и дороже всего в жизни; решила, что свобода и что выведешь меня к ней ты. Так оно и случилось. Я свободна, уж об этом я позаботилась, — закончила она с яростным нажимом, — с тех пор я всегда была свободна. Благодаря тебе.

вернуться

12

Я его не знаю (франц.).

вернуться

13

Скорый (франц.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: