— За долгие шесть недель я столько решений напринимала! Подождала бы еще две, получила бы твое письмо — и поняла бы, что у тебя те же мысли. Но оно запоздало. Я взяла деньги. Я хотела ребенка. Я решила, что сумею его уберечь, сумею построить свою жизнь и указать Реджи его место. Все это мне удалось. А от тебя я получила из Лондона прощальный подарок — печатное приглашение на свадьбу, такую, грустно сказать, серебристо-серую открыточку. Она пришла через три месяца после Ниццы.

Я не мог ни принять этого умом, ни воспринять чувствами: это было неизмеримо, непредставимо, непоправимо, невосполнимо. Это была притча, фантазия, миф, оперное действо, в котором играл кто-то другой, а может быть, и игралось что-то другое, вовсе не моя жизнь. А она смеялась, смеялась торжествующе и насмешливо, точно Кармен, и не настолько я оторопел, чтобы не понять, почему и над кем она смеется, — лицо мое было, вероятно, красноречиво; и оторопь не помешала мне заметить, что смеется она без всякой горечи.

Тут половину я, конечно, додумываю задним числом. Тогда, в миг откровения, у меня на языке вертелись сразу три вопроса, и первый из них я почти выкрикнул. Какой же это был эгоистический вопрос!

— А моя жена?

— Кристабел? Она была изувечена и ослепла при ракетной бомбежке Лондона. Помучилась и не выжила. Это я узнала от тебя в 45-м, когда — верь не верь, но такое должно изредка случаться — мы снова встретились у фонтана на Трафальгар-сквер вечером в День победы. Ты меня упустил два раза; на третий удержал. Ночь мы провели в твоей квартирке на Чок-Фарм. Наконец-то боги явили нам благосклонность.

Свой третий вопрос я задать не рискнул. Это, собственно, была дюжина вопросов вокруг одного, главного: «Неужели и тогда — опять — было слишком поздно?» Успеется, подумал я. Именно тут почему-то нужна была особая сдержанность, и оба мы ее соблюдали, точно негласный заговор молчания ради любви.

Вернувшись вечером в свой коробчатый домик, который после хором на Эйлсбери-роуд казался двухъярусным поездным купе, я уткнулся лицом в ладони и навзрыд заплакал о своей безликой, стертой из памяти, когда-то любимой жене, нищенке, лишенной грошовой подачки воспоминания от былого возлюбленного; а он, без сомнения, много-много лет назад приветствовал ее девизом всех влюбленных: Incipit Vita Nuova [16]. Мое второе рождение, как выяснилось, оплачивается в числе прочего мукой, неведомой первопроходцам жизни, — взрослым пониманием, что всякая радость совсем не такова, какой впоследствии предстанет в памяти. Бедный ты мой призрак, может статься, теперь я гораздо нежнее к тебе отношусь, чем при жизни; и все же многим ли из твоих незабытых призрачных сестер дана твоя власть — исторгать слезы забвения?

Видел ли я ее лицо в своем фотоальбоме? Если видел, то оно было таким же чужим, как моя зубная щетка. Однако же она посещала меня в знаменательных сновидениях. В ту первую ночь, улегшись в слезах, я сразу крепко заснул и был разбужен около четырех рассветным птичьим гомоном. Я опять уснул, в объятиях своей навсегда безликой жены, и несколько часов ощущал ее присутствие. Оно оставалось влажным следом волны на песке, покуда я на следующий день не рассказал свой сон по телефону Ане. Я рассказал ей, что мне снилось, будто я сижу в пустом купе, а вагон одиноко стоит посреди бескрайней болотистой равнины в центральной Ирландии; состав отцепился и уехал, а до того у меня была спутница — моя жена в маске, с ребенком на коленях. Я очнулся от этого виденья, вдвойне отвергнутый, брошенный, покинутый своей Иокастой. Дослушав, Ана рассмеялась и спросила: «Что ты знаешь о своем отце?» Я сказал, что ничего не знаю, но предположительно он был изрядный выпивоха. «А ты зато изрядный трезвенник», — заметила она. Но разве в пустом вагоне, стоящем среди голой равнины, мне должно привидеться непременно скрытое маской лицо?

Я знал, разумеется, что, если спрошу у Аны, в какую церковь ее приглашала серебристо-серая открытка, она, поразительно памятливая, вспомнит, в какую. Но что мне с того толку? Ну, съезжу я туда — и, как в Каслтаунроше, окажется, что всякий след былого давно простыл, а меня опять провели за нос. Да и нельзя было ждать от нее полной и неукоснительной правды о чем бы то ни было из нашего общего прошлого. К примеру, об Анадионе. Если бы я спросил: «Почему же ты мне не сказала?», она бы ответила: «Как, я говорила…» Или: «А зачем бы это?» Или: «У меня были свои соображения».

Под конец я перестал сомневаться в тех или других ее воспоминаниях, но, честно говоря, не потому, что предался ей душой и телом, — была причина и попроще. Однажды я подошел к своим полкам, где все книги расставлены в строгом алфавитно-тематическом порядке — как выяснялось на каждом шагу, я человек очень собранный, — и вот она, сразу нашлась нужная книга. «Прощай, оружие!» в первом английском издании. Я открыл начало — и увидел зеленую настольную лампу, услышал прибрежный переплеск бухты Ангелов, легкий, словно ее дыхание. «В тот год поздним летом мы стояли в деревне в домике, откуда видны были река и равнина, а за ними горы. Русло реки устилали голыш и галька, сухие и белые на…[17]» Голубой листок, разорванный надвое, выскользнул из книги. «Дорогой Бобби, он уехал… номер 351. Ана». Этот клочок бумаги, подброшенный к тому немногому или многому, что она мне поведала, вконец отбил у меня охоту к запретным припоминаниям. Никогда и ничем не подарит меня мое прошлое, кроме как ниткой разрозненных бусин.

И все-таки однажды, на третьем году нашей обновленной жизни, я, конечно же, попробовал задать свой третий, решающий и предпоследний вопрос, с которым столько промедлил.

— Ана, а почему даже тогда было слишком поздно? Ну, понятно, мое письмо заблудилось и запоздало, но ведь и тогда, если б ты только написала, я примчался бы к тебе.

Она ответила неподражаемо высокомерно:

— Когда пришло твое письмо, я уже была совсем иначе настроена.

Что прикажете делать? Единственно помнить, что напряженное страдание леденит сердце. Может прохватить морозом за одну ночь. А уж с нею-то, смею заверить, это могло приключиться вмиг и безвозвратно. И пустилась она в жизненное плавание как миссис Реджинальд ффренч, под пиратским флагом на страх встречным и поперечным. Когда я задал ей свой вопрос, она положила мне на руку пухлую, нежную ладонь и мягко сказала, читая мои мысли: «А ты, Бобби? Тебе-то как жилось?» Я ответил ей последним вопросом: «Ну, а для Реджи ведь это была невозможная новость? Совершенно сокрушительная?»

Я, конечно, недооценил ее хватку и решимость — но вот сверкнули огни рампы, показалось воздетое лицо дирижера, грянула увертюра. Si ben mi ricordo… Зачем ему это было знать? Я рассчитала по-своему. Ах, Роберто! A quai partito m’ha ridotto [18]!

— На обратном пути из Ниццы я остановилась в Лондоне и сообщила папе о своих «радостных» подозрениях. Он сразу послал меня на прием к приятелю-гинекологу в больницу св. Фомы, и тот успел позвонить ему прежде, чем я вернулась домой. Папа встретил меня поцелуем, смешком, шуточкой и заздравным бокалом. «Итак, малышонок ффренч?» Он был счастлив, мама сияла, и я мгновенно сообразила, как мне быть дальше. Ночью в письме Реджи я изложила свой дивный план. Хорошо, бог с ним, с разводом: но зато я возьму в Лондоне приемыша и привезу его в Дублин как своего ребенка. Пока что пусть он там всех оповещает, что я наконец-то enceinte [19], а уж в марте дело будет за мной. Но больше никому ничего, и с декабря я в Дублин ни ногой.

Он воспарил и на радостях не собирался ни во что вникать: увидел себя в центре великолепной картины. Бесплодная жена бездетного гинеколога, о счастье, забеременела, а ее больная мать не чает дождаться внука. Конец и начало, смерть и рожденье, саван и пеленки, ночь и рассвет, свершенье и гордость — да и выгода, будьте уверены, не забыта! Но для меня-то — что за imbroglio[20]! Перед ним мне надо быть плоской как доска. Перед дублинцами — ломать с ним на пару шутовскую комедию, якобы подушки подвязывать. А папе с мамой требовалось — ну, это-то пожалуйста! — чтоб я была круглая, как бочка. Но им тоже ведь нельзя было рассказать всю правду, и я велела им скрывать мою беременность от Реджи. Они ушам не поверили. Я настаивала, они колебались, и тогда я закатила дикую сцену. Хватит с меня, рыдала я, разбитых надежд. Я измыслила три выкидыша. Нет уж, ему об этом ни слова до рождения ребенка. Я божилась, что у меня прямо сейчас будет выкидыш, тут же, на ковре в гостиной, если они именем Господа Всемогущего не поклянутся хранить молчанье. Они поклялись, хоть папа и заметил: «Но Реджи-то к нам приедет и увидит сам. Черт побери, он же гинеколог!» А это, сказала я, предоставьте мне. Это я уже продумала. Я отправилась в Дублин и щеголяла там до октября в корсете, тесном, как кольчуга. Потом я сказала Реджи, что мама очень больна, и мне придется повезти ее на зиму в Ниццу. Он собирался приехать к нам туда в ноябре, но я упросила папу написать ему, что у его тещи желтуха и что он обязан поберечь своих дублинских пациенток.

вернуться

16

Начинается новая жизнь (лат.).

вернуться

17

Перевод Евг. Калашниковой.

вернуться

18

Что за роль мне была уготована! (итал.)

вернуться

19

Беременна (франц.).

вернуться

20

Передряга (итал.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: