Она плакала одна, уже на кровати, или ходила на цыпочках по опустевшей комнате, простирая руки, призывая утраченную радость, и гладила по голове задумчивого пьяницу, и поднимала деньги, которые сейчас одолжила, и прислонялась к стене, и наконец, набравшись сил, побежала по полу босиком, подпрыгнула, глухо засмеялась. Потом принялась скакать по тахте, перекувырнулась, стараясь это сделать ловко, как мужчина, и тут посыльный постучался в дверь и зашипела на кухне яичница.

XII

Последний день двух недель

В середине второй недели я побыл с Гертрудой полчаса, между двумя поездами. Я подумал, что мертв для нее или еще не родился и что она проживает сейчас времена тайных сходок в Монтевидео. Я определил это по прежнему блеску глаз и по ускользающим, выжидающим движениям, которые были свойственны ей, когда она встречалась со Штейном в своей партийной организации; быть может, и его еще нет, до их знакомства остается полмесяца, и она ждет, нетерпеливо, но неспешно, уверенная, что ей предстоит познать самое лучшее и удивительное.

В последний день второй недели, когда Гертруда уже точно решила, когда вернется, Кека, проведя полчаса в покое и молчании, нежно засмеялась. Это было в воскресенье, под вечер. Я слышал, как она смеется и говорит, а голос у нее звонкий, словно она склонилась над мужчиной в постели. Сжатые кулаки упирались, конечно, в простыни, волосы щекотали чье-то лицо, а смех, несомненно, вызывал у мужчины долгую улыбку нежного, чуть презрительного воспоминания, и в улыбке этой не было ничего от кроткой, ревнивой страсти.

— С чего же мне плакать, ты скажи? — воскликнула она. — Один уйдет, другой придет. Вот разве что умру, тогда мужиков не будет. Не поверишь, я это с детства знала. Нет, плакать я не стану. Да я скорее дышать разучусь, а мужиков на мой век хватит.

Я спрыгнул с кровати, внезапно вспотев и дрожа от омерзения. Мне хотелось заплакать, словно я проснулся после кошмара этих двух недель; словно речь соседки покончила сразу с бурей этих дней, со всеми этими часами, когда я неподвижно лежал рядом, и все же вне этого срама, прислонившись головой к стене, и слушал, и слушал.

Чтобы узнать, который час, я подошел к балкону и постарался думать о том, какое сейчас число, и о том, что я живу на улице Чили, 600, в единственном новом доме запутанного квартала Сан-Тельмо, повторял я, чтобы совсем проснуться; в самом начале южной части города, где желтеют и розовеют остатки карнизов; где решетки, башенки, дворики, поросшие виноградом и жимолостью; где девушки гуляют по дорожкам, а молодые люди молча стоят на углу; где кажется, что простору много… да, еще железные мосты, последние, и нищета. Дети и старики в подъездах, близость смерти…

«Сейчас я здесь», — сказал я так, словно понимал, что говорю. Кека прибирала, напевая. Мужчина быстро вышел из ванной и спросил, нет ли чего выпить.

— Последнее даю, — весело сказала она и, насвистывая, пошла в кухню.

Бреясь и завязывая галстук, я увидел, что лицо у меня смущенное. Спускаясь с лестницы, я нес с собой стыд и расстался с ним, лишь завидев привратника, который хотел поговорить о лопнувшей трубе. Потом я медленно побрел по темным шумным улицам, где еще не зажгли фонарей. Я заглянул в «Малютку Электру» в час, когда мальчишки приходят с футбола, с бегов, со свиданий и собираются в кафе, где почти молча, плечом к плечу доживают еще одно ненужное воскресенье, поддерживая друг друга, чтобы легче было вынести мысль о понедельнике.

Хозяин поздоровался со мной и велел принести мне чашечку кофе и кувшинчик холодного молока. Я сел у окна. Отсюда можно наблюдать за всем залом, виден даже мой дом и белый балахон привратника в синей тени. Иногда кто-то подходил ко мне, кто-то выходил и шел по улице. Я размешивал ложечкой сливки, отстоявшиеся на поверхности, и ронял в них капельки кофе, чтобы мало-помалу нарушить их белизну; я был один, я развлекался, прогоняя стыд, и ощущал, как растет радость, которой нет без одиночества. Глядя на мужчин, идущих к кафе от нашего дома, я всякий раз предполагал, что этот сейчас был у Кеки, и пытался угадать, сколько горечи он унес или оставил.

Меня же могли привлечь лишь радость и чистота. Думать мне не хотелось; хотелось стряхнуть былое, самую память о том, что помогло мне стать таким, хотелось умереть и сделать мир лучше, создав наконец мужа Элены, мечтательного, нерешительного, живого, бессмертного сына моих прошедших бед и чрева Гертруды или Кеки. Наконец-то он был со мной, чуть смущался, отводил взор, но кротость его сквозила во всех движениях. С самого начала он обречен родиться здесь, в шумном кафе, где я так нелепо его подстерегаю, в такое-то мгновение вечера, в запахах супов и напитков. Я тоже был обречен на эти роды; на то, чтобы кто-то твердо вел меня, а я не мог противиться, лишь наскоро попрощался про себя с Гертрудой, словно со знаменем страны, которую я покидал.

Я был обречен положить монеты на столик, вызвать движением пальцев улыбку хозяина и пойти домой, словно оставляя навек затхлый воздух, привычные лица и предвестия. Когда я шел под первыми ночными огнями, а на церкви Непорочного Зачатия звонили в колокол, я был все тот, прежний Браузен, только опустошенный, исчезнувший, в общем — никто. Глупо, бесстрашно, не своей волей я удалялся от всякой опоры и защиты, бросал достойные маньяка попытки построить вечное из преходящего, из суеты и забвения.

Я позвонил два раза, услышал шаги по ковру, по паркету, услышал тишину. Наверное, я улыбался, стоя перед дверью и стараясь выпрямиться получше, а думал я о раке, инсультах, инфарктах, халдеях, этрусках и вавилонянах.

— Сеньора Марти? — спросил я женщину, которая открыла мне, и ощутил, как голос чертит между нашими лицами четкие буквы адреса на письме из Кордовы.

— Да. Вы от кого?.. — спросила она. Лицо ее было моложе, чем профиль, который я видел в День святой Розы, тело — меньше, чем тогдашнее, вся она — слабее, чем я думал. Но голос был тот же самый.

— Моя фамилия Арсе. Я от Рикардо. Наверное, он вам обо мне говорил.

Она не узнала меня, она ни разу не видела, как я вхожу в дом или выхожу из дома. Голова ее доходила до моих губ, может, до середины носа. Кажется, вдруг она поняла, что в дверь позвонили, она открыла и теперь с кем-то разговаривает. Комната за ее спиной совершенно изменилась; кровать куда-то сдвинули, на столе были только плотная синяя скатерть да ваза, этажерка стала выше, но не шире. Темные глаза глядели на меня без любопытства и без подозрительности, только с большим вниманием и оттого сузились.

— От Рикардо? — переспросила она, повысив голос, словно обращалась к кому-то там, в квартире. Но оттуда ответа не было.

— Да, мы с ним приятели. Арсе, может, говорил? А вы Кека, верно? Собственно, он не поручал мне…

Говорил я медленно, как будто бы все пойдет лучше, если я хорошо подберу слова; как будто бы я не видел, что круглый ротик сжался от нетерпения.

— Я на минутку, — прибавил я. — Но если я мешаю…

Тогда она весело улыбнулась, подняла и уронила руку и отступила в сторону, пропуская меня. Не знаю, смеялась ли она надо мной, приветливо склонив голову. Она пошла к столу, оперлась о него и предложила мне сесть.

— На минутку, — повторил я, уже раскаиваясь.

Она спокойно глядела на меня через стол, спрятав руки за спину и снова приветливо кивая.

— Да садитесь вы, — сказала она. — Хотите рюмочку? — Быстро извинилась и пошла в кухню. Белая дверь так и осталась качаться туда-сюда.

Я помотал головой и, подмечая все перемены, вспомнил, как был здесь в первый раз; вспомнил облик этой комнаты, говорившей о том, чем здесь занимались. Но что-то было и сейчас, что-то навязчиво источало ту же беспричинную веселость, ту же деланность, то же ощущение вневременной, от всего свободной жизни. Кека неспешно вернулась с графином джина в одной руке, двумя бокалами — в другой. Бокалы не звякнули, а Кека, молча и задумчиво, поставила их получше и наклонилась, чтобы налить.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: