«Один мужчина, другой. Моя фамилия Арсе». Я поднял рюмку, налил джину и попытался ждать, спиной к этажерке. Она вошла первой; маска тревоги и страха была мокра от слез, но для меня она победно, невесело улыбалась. Мужчина закрыл дверь и шагнул вперед. Он был выше меня, моложе, костистей. Шляпу он сдвинул на затылок, и невозможно было представить, что он носит ее иначе. Лоснящиеся темные волосы росли почти от бровей; свежевыбритое лицо неумышленно являло свою безмятежную белизну. Он и она шли медленно, молча, вместе. Я направился к столу, к ним, к центру комнаты, подыскивая нужную улыбку, и улыбнулся в конце концов кое-как, ему и ей сразу. Кажется, они не заметили. Я глядел, как, сделав последний шаг, они остановились. Она вздернула подбородок, указывая на меня, бросая вызов возможным угрызениям. Щеки ее горели, маленький рот мягко шевелился, пока она со вкусом выбирала окончательный жест. Молчание треугольником лежало между нами, но вот его нарушил легкий шелест дождя. Потом она тряхнула головой в сторону гостя, не глядя на него, и метнула мне сверкающий взгляд, который повис в воздухе. Гость чего-то ждал, то ли не понимая, то ли не решаясь. Он немного ссутулился, и лицо его стало бы белым пятном, если бы не темные линии губ и бровей. За миг до того, как она снова тряхнет головой, я понял, чего он ждет, поставил рюмку не глядя и встал точно так же, как он, ссутулившись, с показной небрежностью опустив руки.
— Вот он, — сказала Кека. — Говорит, он от Рикардо, и я должна с ним идти. Сам знаешь, силы нет, все ко мне вяжутся. — Она не хотела смотреть на меня, подняла руку и уронила ее вдоль бедра. — Грозятся… Спасибо, хоть ты пришел.
— Чего молчите?
Голос у него был немолодой и хриплый. Как только он заговорил, белое лицо застыло; плоскости его и тени наводили на мысли о беде и бессоннице.
— Потолкуем про Рикардо, а? — говорил он вяло, как будто думал о другом. Кека медленно отступала к звукам скрипки, которыми истекал приемник. Она оперлась о стену и застыла, касаясь головой картины.
— Не понимаю, — сказал я. — Не может она говорить…
Кека не хотела или не могла ни глядеть на меня, ни слушать. Она была далеко, не здесь, за колоколом звонкого дождя. Я увидел быстрое движение, ощутил боль в ребрах, стукнувшись о спинку кресла, и сразу удар в подбородок. Потом я понял, что сижу на полу, растопырив руки и ноги.
— Эрнесто, — без всякого выражения прошелестела она.
Шляпа у него была все так же сдвинута на затылок. Я слышал, как он сопит, видел разверстый рот, словно он обежал квартал или радуется звуку своего дыхания. Он отступил назад, снова опустив руки, и скрыл от меня ее тело. Где-то стукнула дверь. Я понял и сразу забыл смысл того, что сейчас творилось. Вскочил, вытянул руку, другой рукой ударил Эрнесто в грудь. Снова ощутил боль в челюсти, справа, снова обо что-то стукнулся. Дикая боль расходилась кругами от моего желудка, когда, глядя в потолок, я понял, что мир состоит из моих открытых губ, и из того, что непременно надо вздохнуть, и из того еще, что между моей спиной и скользкими, прохладными плитками передней скомкалась моя рубаха.
Кека медленно подошла к мужчине — он подозвал ее жестом. От его тела отделилась, кружась, моя шляпа и ударила меня в грудь. Стукнула дверь, шумел дождь, больше ничего не было. Я сел на ступеньку, терпеливо дожидаясь, когда смогу дышать. Я сжался, я глядел на свою дверь, не думая о том, что из нее может выглянуть Гертруда. Я поправил вмятины на шляпе и обтер мокрую, грязную руку, покрытую опилками из плевательницы, которая стояла в передней.
Примерно за полсекунды я вспомнил то, что случилось, и тело Кеки, и ее прошлое, и решение, которое побудило меня прийти к ней и налгать. Мне показалось, что я разгадал все загадки моей жизни, свел воедино мельчайшие ощущения каждого дня и получил ответ на каждое из своих самых важных сомнений, радостный, полезный, убеждающий меня, как и всякого, кого мучит слепота, злоба и отчаяние, без которых я еще не жил на земле. Потом я отрешенно улыбался, держа шляпу, словно нищий на паперти, и думал, что главное — в порядке, если я и впредь буду зваться Арсе.
XV
Маленькая смерть и маленькое воскресение
Под вечер Гертруда перешла с балкона в комнату. Я лежал, глядел в потолок и думал о револьвере, который недавно купил и держал на службе, в столе. Смеркалось теперь долго; я часто приходил домой засветло, и Гертруда, словами и молчанием, сообщала мне с балкона, что угасает день. Сам я выйти не смел, оберегая Арсе. За крупным, скорбным силуэтом и профилем, обернутым к реке, мне виделись серые дома, синяя мгла, последняя полоска света, и я ощущал порою радость, кротость, подчеркнутый интерес к смерти.
Сейчас мы разговаривали, а в промежутках беседы я думал о новом револьвере. Я видел, как он лежит в столе, среди бумаг и блокнотов, рядом с железками и стекляшками, винтами и пружинами, которые я поднимал с земли, когда раз в неделю шел в порт к потенциальному клиенту. Уже не слушая Гертруду, я пытался вспомнить номер револьвера и думать о нем как об имени. Гертруда улыбалась. Расставив босые ноги, она играла пояском халата.
— А потом что? — насмешливо спросила она.
— Да ничего! — ответил я. — Не знаю и знать не хочу никаких «потом». Разве что ты…
— Нет, я тоже. Мне и это не нужно.
Она повернула ко мне затемненное веселое лицо и пожала плечами, стоя спиною к сумеркам. Она играла, она радовалась, тело ее двигалось мягко и дерзко, как в юности. Поглядев на халат спереди, никто не сказал бы, какая грудь — искусственная.
— По-моему, мы теоретизируем! — воскликнул я, отводя взгляд от нее и от неба над балконом. — Тебе я хотя бы обязан верностью. Кому-нибудь другому…
— Нет, не так, — прервала она. — «Тебе я обязан хотя бы верностью». Разве не правильней?
— Не правильней, а глупей. — Я растянулся на спине, прикрыл глаза, сцепил руки где-то около паха и увидел необъяснимый блеск револьвера. Если бы я ощутил запах цветов, я бы умер. Я молчу, она терпит, но значит это не то, что я одинок, а то, что я не умею слушать. Таким я останусь. Такими были отец мой и дед, так я вынуждаю их меня простить.
Из-под опущенных век я увидел, как она подходит к кровати. Последний свет заката поиграл на одном ее глазу и спустился к вымученной улыбке.
— Как это нелепо, Хуаничо, — пробормотала она. — И правда, глупо. Я помню на память. «От меня отдаляешься ты, но, неверной опоры ища, приникаешь к теплу моему». Я не ошиблась? Как глупо!..
Я думал, что надо принести револьвер и спрятать его в комнате, в кухне или в ванной, где-нибудь в подходящем месте.
— Да не в том дело, — сказал я, воскреснув. — Не это важно — сомненья там, отрицанья… Я ни о чем не спросил, ничего не угадывал. Просто сказал тебе то, что вижу, и чувствую, и думаю против воли, машинально.
— Ну хорошо. Но разве тебе это неважно? — Улыбка ушла с ее лица и звучала в голосе. — Совсем?
— Не в том дело, — быстро сказал я. — Не в том дело. — «Если так пойдет, кончится постелью, а сегодня я не хочу, мне хорошо, я могу побыть мертвым». — Я сказал, что ты посвежела и повеселела. Я сказал, что, судя по твоему лицу, ты о чем-то думаешь, вспоминаешь что-то такое, что вызвало твою радость. Я сказал, что, обнимая тебя, чувствовал, как ты далеко.
— Да. Но важно это тебе или нет? Если так и есть, тебе важно? Очень?
— Что ж… Я бы этого не хотел. Ясно? Я не знаю, вынес ли бы я это. — Может быть, ей почудится смутная угроза. Может быть, она подумает, что мне тяжела любая ее измена, и успокоится. Может быть, она замолчит и оденется. — Мы опоздаем.
Но она не двигалась с места. Наверное, надо мной, в полутьме, мерцали улыбкой ее глаза. Я снова стал умирать, лежа на спине, растворяясь во мраке. Справа от меня кто-то прошаркал по площадке, остановился перед Кекиной дверью, исчез. Комната, из которой меня вытолкали и вышвырнули, была тиха и пуста почти рядом с моей головой. У левого виска сходились и несмело гасли вечерние шорохи, и безоглядная, старая грусть, и шелест весеннего ветра.