— Девочки, знаете игру? Конечно, лучше играть ночью и напившись; однако сейчас с нами два достойнейших джентльмена. В игре этой проявляются все качества, которыми гордятся мужчины. Нет, не только пять чувств, но и ловкость, и фантазия, и логическое мышление. Правила просты, хотя и суровы. Другой такой игры нет, если можно положиться на честность участников. Выбираем какую-нибудь вещь, которую все знают, лучше — небольшую, само собой. Назначаем, кто будет искать, он выходит, вещь мы прячем, он возвращается. Он знает, с какой буквы начинается название места, где эта вещь спрятана. Искать можно везде, исключения нет. Мебель, человек, любой предмет, одушевленный и неодушевленный, лишь бы название начиналось с нужной буквы.
Девочки играть не хотели — они смотрели на свою неподвижную подругу, она улыбалась, у нее были слезы на глазах. Старичок покачал головой. Штейн опять поцеловал Мами в шею.
— Не хотят со мной играть, — пожаловался он. — Мами, дорогая, ты плачешь?
— Нет, ничего, — пробормотала она, мягко от него отстраняясь. — Я никуда не гожусь, Хулио. — Она улыбнулась старичку. — Простите меня…
— Ради бога, сеньора!..
— Могу поручиться, — сказал Штейн, — наш друг размышляет, на скольких языках сыграл бы он в мою игру.
Старичок засмеялся, раскачиваясь в кресле и обхватив руками колени. Когда он умолк, Мами вздохнула и проговорила, надув свой кругленький ротик:
— Не согласитесь ли, сеньор…
Потом подошла к пианино и открыла крышку. Старичок пересел на табурет, размял руки и нажал на две клавиши безымянными пальцами.
— Если вам угодно, сеньора.
— Это кто, Левуар? — спросил я Штейна.
— Нет, — тихо ответил он. — Ах, красота! С каждым днем я люблю ее все больше. Какая естественность, какая прелестная дерзость!
— Играйте, что хотите, — сказала Мами. — Нет, постойте. Хотя играйте, играйте… Когда я услышу то, что мне надо, я начну петь.
— Экспромт, — шепнул мне Штейн. — А вчера репетировали целый вечер. Ну, женщина! Больше таких на свете нет.
Старичок медленно подбирал мелодию, без особой охоты двигая пальцами. Но когда он догадался, что наверху, между его плечом и вазой с цветами, женщина закинула голову, он заиграл чисто и нежно, словно под сурдинку.
пела Мами.
XXIII
Маклеоды
Старик Маклеод, благодушный, еще загорелый, поздоровался со мною, опершись о стойку. Он решил уволить меня в баре. Надо вытерпеть и держаться просто, с тем всепобеждающим расположением, которое вызывают друзья и выгодные сделки, и спрашивать его о делах, и бодро обсуждать их, не переходя, однако, границ вежливости. Никак не пойму по его взгляду, знает он, что скоро умрет, или верит в басню про нервы и никотин.
— Капельку виски? — спросил старик. — А может, решитесь попробовать мою любимую смесь? Очень хороша.
Голоса у него не было, остался лишь голосок охрипшего от пьянства ребенка, сиплый шепот без присущей шепоту доверительности. Бармен ждал, подняв палец над миксером. Я согласился. Старик с удовлетворением сжал губы, вынул изо рта пустую трубку, чтобы подышать у камина, и положил мне руку на плечо.
— Неприятно говорить с вами там, в конторе. Да и тут, сами понимаете, нелегко. И все-таки, вот это… — Он показал на стойку и на два запотевших бокала, дно у которых было обернуто шелковистой бумагой. — Вот это нам нужно. Штейну я сказал: Браузен не кто-нибудь, you are my friend,[21] старый друг. Мне бы хотелось узнать вас получше, толком поговорить. Но сами знаете, как я живу. Прикован к делам, как… — Он огляделся, поднял руку, ничего не придумал, опустил руку, придвигая ко мне бокал. — В общем, тащу телегу, как старая лошадь.
Он покачал головой; пустая трубка торчала у него изо рта. Ни в светлых усталых глазах, ни в синих жилках на щеке, ни в дряблом подбородке над крахмальным воротничком не было признаков смерти, лишь след долгого пьянства и глупых поступков. Мне захотелось помочь ему, и я подумал улыбаясь: «Прикован, как Прометей к скале, как кобель к сучке, как наши бессмертные души к божеству».
— Ваше здоровье. — Он поднял бокал. — Ну как вам?
Ничего я в этом не смыслю, я несколько месяцев назад впервые попробовал джин. Может, это манхэттен с какой-то дрянью. Во всяком случае, ему обошлось дешевле, чем виски. Но я отпил два глотка из чаши вечной дружбы, похоронив тем самым и былое, и долгую необъявленную войну. Послушно попытался щелкнуть языком, как сам старик, однако звук у меня не получился. Тогда я задумчиво поглядел вдаль и без труда изобразил блаженство, которым светилось его лицо.
— Недурно, — с восхищением сказал я. — Нет, просто прелесть. Дайте мне рецепт. — Может быть, по своему возрасту и положению я должен похлопать его по спине, или толкнуть в бок, или нахлобучить ему на лоб шляпу. Он спокойно выслушал мое суждение, подмигнул бармену и минуту-другую разглядывал себя в зеркало. Что он видит, когда глядит на обреченного старика, на клочья седых волос, выбивающихся из-под шляпы, на покрасневшую кожу, синие глазки, когда глядит и дышит через свою трубочку?
— Превосходно, — не унимался я, ставя на стойку пустой бокал. — Быть может, чуть-чуть крепковато… для меня, новичка. — Теперь показать, и посильней, как я боюсь житейских невзгод и как мне нужны сень могучего Маклеода, советы мудрого старца, вождя, покровителя, опоры.
— Нет, нет. — Он оторвался от зеркала и похлопал меня по плечу. — Ничуть не крепкий. В самый раз. Мой шедевр, а? — Он снова подмигнул бармену, доверчиво испрашивая признания.
— Очень хороший коктейль, — сказал бармен, смешивая новую порцию. — Многие заказывают. И не только ваши друзья. Чужие просят маклеодовского. Вы уж простите.
— Будьте поосторожней, — сказал старик. — Top secret.[22] Рецепта никому не давайте. Пускай пьют, если платят. Но рецепта — никому.
— Конечно, — сказал бармен. — Вот вчера один, шины продает, говорил, что весь секрет в горьком пиве. — И успел подключиться вовремя к внезапному, дряблому смеху старика.
— В горьком пиве, — повторил Маклеод. — Хм… Что за мысль. Нет, в горьком пиве!
Он обернулся, взглянул на меня, и мы поудивлялись, качая головами.
— В горьком пиве… — пробормотал я, поднося к губам второй бокал.
Старик размышлял, обратив лицо к зеркалу. Губы его сжались, глазки глядели зорко и пристально. Может, знает. Может, думает, на какую часть лица придется первый удар. Вот, смотрится: вокруг него — прямоугольник ярких этикеток, словно мозаика, а он пытается угадать, как встретит его в ту ночь подруга, почти жена, ведь они давно вместе, или какой у него будет вид под слоем шевелящихся червей.
Было семь часов, и бар наполнялся шумными, бойкими, слегка надменными Маклеодами. Они становились в неровный ряд, топтались у золоченой стойки, соприкасаясь плечами и бедрами, извинялись наспех, подчеркивали свою дружбу с барменом, жевали земляной орех или перетирали зубами сельдерей, подкрепляющий силы и продлевающий молодость. Они говорили о политике, о делах, о семье, о бабах, уверенные в своем бессмертии, как в том мгновении, которое им отпущено во времени. Становилось жарче и жарче, особенно от голосов, окликов, стука костей. Женщин здесь было немного, и они медленно блуждали по залу, освещенному неоном, переходя от пива к туалету, от сладкого напитка к телефону.
Маклеод оторвался от зеркала, помахал кому-то, улыбнулся и наклонил ко мне голову. Капельки пота блестели над его губой, синие глаза стали робкими. Теперь он будет говорить. Сказано все, но он иначе не может. Как мужчина с мужчиной, от всего сердца. Раз уж ему надо как-то убить время, почему он не заговорит о рекламе? Ничего не возразишь, например, против умной кампании, оповещающей нас, что гражданский, медицинский и патриотический долг обязывает каждую весну вспарывать себе мошонку знаменитым ланцетом Unforgettable,[23] благо он принят во всем мире, его любят американские солдаты и давно употребляют в клинике Майо. Когда расцветает сирень. Самое время. Не ждите лета. Режьте себе мошонку, а весенний ветерок…