Что за чудовищная путаница! И вообще, что за странная ночь!
Бессмысленно было возражать моему гостю. Все мои аргументы и объяснения он истолковывал в соответствии со своей теорией и в лестном для меня смысле. Вот почему я молчал. И он тоже молчал. Но что происходило у него в мозгу во время этого молчания?
А потом все вдруг изменилось. Стало еще хуже для меня, хотя я с самого начала не был хозяином положения.
Внезапно Шнайдер заговорил опять, но на этот раз он не пытался поймать меня на противоречиях. До сих пор он задавал вопросы, с тем чтобы осторожно выведать мою точку зрения, любыми средствами побороть мою сдержанность. А теперь вдруг он заговорил без всяких задних мыслей; я бы даже сказал, что Шнайдер стал человечным, если бы его высказывания не были столь странно бесчеловечными. И если бы голос его потерял эти свои утомительно-ледяные глухие интонации. Понятия не имею, почему он неожиданно изменился. Намеревался ли он сделать это раньше? Быть может, его и привела ко мне потребность довериться другому человеку, — человеку, которого он считал выше себя? Именно так я могу теперь объяснить устрашающую откровенность Шнайдера, но в ту пору я был чересчур молод и слишком растерян — в ту пору я не расслышал в его речах вопль о помощи.
— Меня можешь не бояться, — сказал он. — Я уж никак не в силах повредить тебе, даже если бы очень захотел. Благодаря твоему шагу, необъяснимому для меня, ты поставил себя «вне игры». Кроме того, я вовсе не собираюсь тебе вредить, хочешь верь, хочешь не верь. Все как раз наоборот: именно ты можешь подвести меня под монастырь. Особенно после всего того, что я тебе сегодня порассказал, да еще принимая во внимание недоверие, которое однокашники ко мне издавна питают. Если ты и впрямь решил просветить их насчет моей особы, мне навряд ли удастся восстановить свое доброе имя. Но, думается, я тебе вполне безразличен, и поэтому ты не пожелаешь гробить меня. Я вообще говорю с тобой откровенно только потому, что впервые встретил человека, отношение которого к миру, видимо, очень похоже на мое. Извини, если я ошибаюсь. Впрочем, похожесть наша, возможно, и незначительная. Она состоит, насколько я понимаю, в том, что мы считаем господствующие ныне моральные категории лишь правилами модной игры, в которой человек участвует до тех пор, пока это ему выгодно; другие же считают их незыблемыми биологическими законами. А выгодны сии правила бывают тому, кто их разгадал, не веря в их незыблемость, и получил тем самым шанс идти своей дорогой, не отягощенный подозрениями других и никем не разоблаченный. Следует окружить себя со всех сторон цепью ледяных гор правилами игры, и тогда люди, которые захотят к тебе приблизиться, отморозят себе руки. А пожаловаться они не смогут, ведь это их собственные правила игры. Пусть они бьют в пустоту и теряют равновесие — тут уж делай с ними, что твоей душе угодно… Ну ладно, ты правила игры нарушил. Оставим это, больше я не хочу знать почему. Для меня этот вопрос не стоит на повестке дня. Я недостаточно сильный человек. И все же незначительное сходство, которое между нами существует — пусть оно теперь почти стерлось, — дает нам возможность установить друг над другом контроль. Выражусь точнее: из двух относительно знакомых точек мы могли бы контролировать третью. Иными словами, самих себя. Чрезвычайно редкий случай. Мир внутри нас бесконечно шире, нежели уже познанный и все время познаваемый окружающий мир. К тому же намного увлекательнее экспериментировать над собой, нежели над всем остальным. Вне человеческой души скоро не будет белых пятен, не будет и приключений. Все — самообман и азарт, как во время футбольного матча. По-моему, в наши дни недопустимо терпеть крушение из-за внешних сил. Зато внутри себя это вполне реально; при самом трезвом расчете я не поручился бы ни за что. Приключение — я сам, и ничего больше. Шатания возможны лишь в глубине души; снаружи меня со всех сторон подпирают ледяные горы. Думается, ты сделаешь большую карьеру, чем я. Ну что ж, пусть будет так. Что касается меня, то боюсь накликать на себя беду, ведь ты меня здорово озадачил. Но несмотря на все, у меня есть продуманный до мельчайших деталей план на ближайшие десять-пятнадцать лет. И ты, конечно, наметил себе план — вот что дает нам преимущество перед другими. Ничто — ни отдельный человек, ни экономика, ни политика, ни атмосферные изменения не помешают мне провести мой план в жизнь. Несмотря на все, считаю этот план оптимальным, исходя из особенностей моей натуры и из моих возможностей. Ведь как ни говори, я счастливчик, мне дьявольски повезло, я вовремя заметил, что меня намеревались убить.
Да, он сказал «намеревались», он сказал «счастливчик», и он сказал «убить». Сказал, не поднимая головы, словно речь шла о самых что ни на есть обыденных вещах. Безусловно, я вздрогнул, но не думаю, что Шнайдер это увидел. Правда, он смотрел на меня, но, в сущности, говорил, уже не адресуясь ко мне. Это был своего рода монолог, он отчитывался перед самим собой, проверял свой план. Я был всего лишь случайным свидетелем и притом выбранным по ошибке.
Шнайдер околдовал меня, сам не помышляя об этом. Не отрываясь, я смотрел на его бледные губы, на размыто-яркий омуты — стекла его очков — и на темные брови над очками. Возможно, во всем был повинен зыбкий газовый свет, но и сейчас, когда я восстанавливаю в памяти его внешность, она представляется мне лунной. Возьмем, к примеру, его лоб. По какой-то причине Шнайдер очень коротко стриг свои темно-каштановые волосы: быть может, из соображений экономии, быть может, потому, что считал это практичным, во всяком случае, стрижка была немодной. Но из-за коротких волос лоб Шнайдера казался еще выше и прямей. Он был выпуклый и в то же время очень гладкий. И прежде всего голый. На нем еще не появились морщинки, однако, несмотря на гладкость, лоб был одной из самых ярких примет Шнайдера.
Да, этот человек и впрямь сидел у меня, он не являлся плодом моего воображения, разыгравшегося позже. От его ноздрей поднимались кверху узкие, ясно видимые складочки; складочки эти переходили в более широкие неглубокие ложбинки, которые затем шли поверх надбровных дуг и тянулись дальше наискось по лбу, теряясь где-то на висках. Можно было подумать, что на лоб Шнайдера упала тень летучей мыши или же тень пинии. Нет, скорее казалось, что лба моего гостя коснулось облако пепла, которое повисает в воздухе после извержения вулкана и которое часто сравнивают с пинией, чья крона немного размыта по краям. Впрочем, этот образ совершенно не подходил к Шнайдеру, поскольку ничего вулканического в нем не было.
Мои рассуждения нетрудно отмести пожатием плеч и даже смешком. Что, в сущности, произошло? Два студента беседовали, оба мнили о себе черт знает что, а один из них придуман даже какую-то диковинную теорию. Но в головах молодых людей возникает великое множество диковинных теорий, не имеющих ровно никаких последствий. Быть может, и теория Шнайдера не сыграла ни малейшей роли в судьбе ее автора; не исключено, что, если бы Шнайдера спросили о ней сейчас, он даже не вспомнил бы, о чем шла речь. И тогда каждый вправе упрекнуть меня в том, что я неимоверно преувеличиваю значение нашей со Шнайдером ночной встречи.
Трудно возразить что-нибудь против этого. Но не все при описании можно воспроизвести, например чувство опасности, которое не покидало меня в то время, что он сидел в моей комнате, и которое теснит мою грудь и сейчас, когда я вспоминаю о Шнайдере. Чувство это было страхом перед уничтожением. Еще ни разу в жизни я не встречал человека, который перешагнул бы за грань. А я, хоть Шнайдер и считал меня таким смельчаком, только чуть-чуть сошел с проторенной дорожки в поисках самого себя. До этой ночи я вообще не представлял себе, что грань существует, а уж тем паче не видел возможности перейти за нее. Не знал я, стало быть, и того, что, когда человек, очутившийся за гранью, думает или говорит, это кажется нам чем-то необычным. Пусть он произносит те же самые слова, они меняются от дуновения пустыни или полярной стужи. Кто может сказать, какие ландшафты простираются там? Прибавим к этому сознание того, что человек говорит с той стороны, пиявит нас, словно это нечто само собой разумеющееся; все это придает самым обыденным словам иной, опасный смысл, уничтожающий всякие привычные представления. Нет ничего удивительного, что пленник будней инстинктивно чурается перешагнувшего за грань и охотно объявляет его сумасшедшим, боится излишних волнений.