После ужина дети скрылись, не знаю, отправились ли они спать или занялись приготовлением к завтрашнему утру ядовитого коктейля для своих родственников. «Ну и дети! — сказала теща Вигнале. — Это жизнь в них играет». «Детство и есть сама жизнь», — глубокомысленно заметил шурин. Свояченица, уловив, что с моей им подтверждения не последовало, решила сообщить: «У нас детей нет. «Хотя мы женаты уже семь лет», — прибавил ее муж и захохотал, надо думать, игриво. «Я-то не прочь, — уточнила жена, — а он вот не хочет, и без того доволен». Вигнале выручил меня, прервав беседу, явно принимавшую слишком уж гинекологический характер. Он предложил перейти к главному аттракциону — к демонстрации пресловутых фотографий. Фотографии лежали в самодельном конверте из зеленой оберточной бумаги, на котором печатными буквами было написано: «Фотографии Мартина Сантоме». Я обратил внимание, что конверт был старый, а надпись сделана недавно. На первой карточке был дом на улице Брандсен, а перед ним стояли четыре человека. Вигнале не пришлось ничего объяснять мне: при виде пожелтевшей фотографии меня словно толкнуло что-то, память прояснилась, я тотчас узнал всех. У дверей дома стояли моя мать, наша соседка, которая потом уехала в Испанию, мой отец и я сам. Выглядел я до невозможности неуклюжим и смешным. «Это ты снимал?» — спросил я Вигнале. «С ума сошел. Я ни разу в жизни не решился взять в руки фотоаппарат или револьвер. Фалеро вас снимал. Ты Фалеро помнишь?» Смутно. Помню, например, что у отца его был книжный магазин, Фалеро таскал оттуда порнографические журналы и раздавал нам, заботясь тем самым о нашем знакомстве с фундаментальным компонентом французской культуры. «Погляди-ка еще вот эту», — нетерпеливо сказал Вигнале. На этой тоже был я, а рядом — Обалдуй. Обалдуй (тут я как раз все хорошо помню) был страшный дурак, всюду таскался за нами, смеялся всем нашим остротам, даже самым тупым, и ужасно нам надоедал.
Я забыл его имя, но узнал Обалдуя сразу: его хитрую физиономию, рыхлое тело и прилизанные волосы. И рассмеялся от души. За весь год ни разу я так не смеялся. «Ты чего смеешься?» — спросил Вигнале. «Да вот Обалдуя узнал. Ты только полюбуйся, что за рожа». Вигнале опустил глаза, потом растерянно оглядел всех — жену, тестя, шурина, свояченицу — и наконец выговорил хрипло: «Я думал, ты забыл мое прозвище. Мне всегда неприятно было, когда меня так называли». Я совсем смутился. Что теперь делать? Что говорить? Так, значит, Марио Вигнале и есть Обалдуй. Я взглянул на него раз, другой и окончательно убедился, что он все гак же глуп, надоедлив и хвастлив; только нет: не так же, а по-другому, совсем по — другому. Как будто бы тот прежний Обалдуй, а все же не гот, да и откуда ему, прежнему-то, взяться? Теперь все черты его характера как бы окаменели навеки. Я, кажется, бормотал: «Да ну, мы ведь тебя не со зла так звали. Вот Прадо, помнишь, у него тоже прозвище было — Кролик». «Лучше бы меня Кроликом звали», — горестно отвечал Обалдуй. И больше мы фотографии не смотрели.
Пятница, 22 марта
Я пробежал двадцать метров, вскочил в автобус, дышу как загнанная лошадь. Наконец сел, сейчас, думаю, сознание потеряю. Снял пиджак, расстегнул ворот рубашки, уселся поудобнее. Случайно два или три раза задел локоть сидевшей рядом женщины. Рука теплая и довольно крепкая. Я уловил даже бархатистое легкое движение пушка, только не знаю, может, это мой собственный, а может, и ее или и ее и мой. Я развернул газету и стал читать. Она тоже тала брошюру для туристов, путеводитель по Австрии. Вскоре я отдышался, хотя сердце колотилось еще целых четверть часа. Соседка несколько раз шевельнула рукой, но отодвинуться как будто не стремилась. Рука ее то касалась моей, то уходила в сторону. Иногда касание было легким-легким, я едва ощущал его пушком своей руки. Я поглядел в окно раз, поглядел два и таким образом незаметно рассмотрел соседку. Лицо худое, узкие губы, длинные волосы, косметики почти нет, руки с широкой костью, не слишком выразительные. Вдруг она уронила свою брошюру, я нагнулся, поднял. И конечно, взглянул на ее ноги. Ничего, на щиколотке пластырь наклеен. Она не поблагодарила. Когда доехали до Сьерры, стала собираться выходить. Спрятала книжку, поправила волосы, закрыла сумку и попросила разрешения пройти. «Я тоже выхожу», — сказал я, словно по наитию. Она быстро пошла по Пабло-де-Мария, но я в три прыжка догнал ее. И мы прошагали рядышком полтора квартала. Я все еще соображал, как приступиться, составлял мысленно первую фразу, когда она повернулась: «Если хотите со мной заговорить, решайтесь».
Воскресенье, 24 марта
Странная история случилась со мной в пятницу, если вдуматься. Ни я, ни она не назвали ни своего имени, ни номера телефона, ничего не сказали друг другу. Тем не менее я могу поклясться, что женщина эта вовсе не развратная. Она казалась разъяренной, отдавалась как бы в исступлении, мстила кому-то за что-то. Должен признаться, что добиться победы с такой легкостью мне удалось впервые. Достаточно оказалось всего лишь прикосновения локтя. А кроме того, я впервые видел женщину, которая, едва войдя в комнату пансиона, разделась в мгновение ока и при ярком свете. С каким-то ожесточенным бесстыдством кинулась она в постель. Что таилось за этим? Она так решительно демонстрировала свою наготу, что я даже подумал, не в первый ли раз в жизни раздевается она на глазах мужчины. Однако нет, опыта у нее оказалось достаточно. И несмотря на серьезное лицо, бледные, без краски губы и невыразительные руки, она сумела сделать так, что нам обоим было неплохо. И вдруг, выбрав подходящий на ее взгляд момент, попросила, чтобы я выругался. Хоть я и не слишком крупный специалист в этой области, но, думаю, она осталась довольна.
Понедельник, 25 марта
Эстебан получил место в государственном учреждении. Приятели по клубу поработали. Не знаю, радоваться ли его высокому назначению. Пришел со стороны, занял место, перескочив через головы людей, которые будут теперь его подчиненными. Представляю, какую жизнь они ему устроят. И поделом.
Среда, 27 марта
Сегодня пришлось сидеть в конторе до одиннадцати. Очередной номер управляющего. В четверть седьмого вызвал меня и сообщил, что эта пакость понадобится ему завтра с утра. Работы на трех человек. Авельянеда, бедняжка, сама вызвалась. Но я ее пожалел. Из экспедиции остались тоже трое. По — настоящему только им и Гнило оставаться. Но управляющий, конечно, не мог заставить работать сверхурочно одного только любовника Вальверде и, чтобы как-то скрасить ему наказание, пристегнул заодно и тех, кто ни в чем не был виноват. На этот раз безвинно пострадал я. Терпение. Надеюсь, этот красавчик скоро надоест Вальверде. Сверхурочная работа угнетает меня ужасно. В конторе тишина, никого нет, грязные столы завалены папками и скоросшивателями. Похоже на мусор, на какие-то отбросы. И в этой тишине и полутьме — три фигуры тут, три фигуры там: работают вяло, кое-как, измученные предыдущими восемью часами.
Робледо и Сантини диктовали цифры, я печатал на машинке. К восьми вечера у меня разболелась спина, под левой лопаткой. К девяти я перестал обращать внимание на боль, печатал и печатал цифры, а они диктовали охрипшими голосами. Кончили наконец. Все молчали. Те, из экспедиции, уже ушли. Мы втроем отправились на Площадь, в Сорокабану, я угостил их кофе, и — чао. Кажется, ребята немного сердиты, что я выбрал именно их.
Четверг, 28 марта
Долгий разговор с Эстебаном. Я выложил свои сомнения относительно справедливости его назначения. Я не требовал, чтобы он отказался. Где там, я же знаю, сейчас так поступать не принято. Просто я был бы рад, если бы он сказал, что ему неловко. Ничего похожего. «Пустяки, старик, ты все еще живешь в прошлом веке». Вот как он мне ответил. «В наше время никто не обижается, если явится вдруг ловкач и обгонит его по службе. А знаешь, почему они не обижаются? Потому что любой сделает то же самое, как только случай подвернется. И я уверен — злиться на меня никто не станет, завидовать будут, это так».