Хуже всего и всего досаднее, что я ведь спросил между прочим, меньше всего стремлюсь я вмешиваться в чью-либо личную жизнь, а уж в жизнь своих детей и подавно. И все-таки Хаиме и Эстебан всегда готовы дать мне отпор. Ужасно они ершистые, ну а коли так, пусть бы устраивали свои дела как знают.
Воскресенье, 5 мая
Анибаль здорово изменился. В глубине души мне всегда казалось, что он останется молодым до самой смерти. Но если так, смерть, надо полагать, близка, ибо Анибаль не кажется больше молодым. Он состарился чисто физически (тощий, кости торчат, костюм болтается, усы поредели), но дело не только в этом. Голос у Анибаля теперь какой-то тусклый, не помню, чтобы он прежде говорил таким голосом, жесты потеряли живость, взгляд показался мне сначала усталым, а потом я понял, что он просто пустой; раньше Анибаль так и искрился остроумием, а теперь трудно даже поверить, каким он стал бесцветным. Короче говоря, ясно одно: Анибаль утратил вкус к жизни.
Почти ничего не сказал Анибаль о себе, вернее, сказал, но как бы вскользь. Кажется, ему удалось немного заработать. Думает обосноваться здесь, начать дело, только не решил еще какое. Политикой интересуется по-прежнему, вот это осталось.
Я не очень-то силен в политике. И догадался об этом, когда Анибаль начал задавать мне вопросы, один другого язвительнее, делая вид, будто не может разобраться сам и ждет от меня разъяснений. Тут-то я и понял, что у меня нет, в сущности, определенного мнения по целому ряду вопросов, о которых мы иногда судим вкривь и вкось в конторе или в кафе и о которых мне случается размышлять без большого толку, читая за завтраком газету. Анибаль прижал меня к стене, и, отвечая ему, я сам яснее начал понимать собственные воззрения. Он спросил, как, на мой взгляд, лучше ли сейчас или хуже, чем пять лет назад, когда он уезжал. «Хуже!» — возопил я от всей души. Однако тут же пришлось объяснять, чем хуже. Уф, вот задача.
Ведь если разобраться, взятки брали всегда, и устраивались по знакомству на тепленькие местечки тоже всегда, и темными делишками всегда занимались. Так что же стало хуже? Я долго ломал голову и наконец понял: хуже то, что люди смирились. Бунтари стали ворчунами, а ворчуны замолкли окончательно. По-моему, в нашем благословенном Монтевидео больше всего процветают теперь две категории граждан: гомосексуалисты и смирившиеся. И каждый твердит: «Ничего не поделаешь». Раньше взятку давал тот, кто хотел получить что-либо неположенное. Ну, так еще куда ни шло. Сейчас кто хочет получить положенное тоже дает взятку. А уж это — полный развал.
Но смирением дело не исчерпывается. Сперва смирились, потом совесть забыли и, наконец, сами начали хапать. Некий хапуга из бывших смирившихся произнес как-то весьма примечательную фразу: «Коли те, что сидят наверху, берут почем зря, то чем я хуже?» И разумеется, свершая бесчестные дела, человек обязательно находит себе оправдание: не мог же он допустить, чтобы на нем верхом ездили. Его заставили вступить в игру, говорит он, куда денешься, деньги с каждым днем обесцениваются, прямые пути заказаны. На всю жизнь сохраняет он горячую мстительную ненависть к тем, кто впервые толкнул его на кривую дорожку. И может быть, именно он-то и лицемерит больше других, ибо не делает ни малейшей попытки сойти с нее. Он, наверное, даже худший из мошенников, потому что в глубине души прекрасно понимает: можно вести себя как порядочный человек — и тоже не помрешь.
Вот что значит погружаться в непривычные размышления! Анибаль ушел на рассвете, а я до того расстроился — не мог даже думать об Авельянеде.
Вторник, 7 мая
Придумал два варианта, как подступиться к Авельянеде: а) откровенность — сказать примерно так: «Вы мне нравитесь, давайте разберемся, что происходит»; б) лицемерие — сказать примерно так: «Видите ли, девочка, у меня жизненного опыта хватает, я мог бы быть вашим отцом, слушайтесь моих советов». Невероятно, но второй вариант меня как будто больше устраивает. Первый очень уж рискованный, а кроме того, ведь ничего еще нет. Она, наверное, и сейчас видит во мне более или менее приемлемого шефа, только и всего. С другой стороны, не такая уж она молоденькая. Двадцать четыре года, не четырнадцать. В этом возрасте некоторые женщины предпочитают людей зрелых, может, и она тоже. Но жених тем не менее болван. Ладно, так уж у них случилось. Может, она теперь по контрасту бросится в другую сторону. А на другой стороне и окажусь я — человек зрелый, опытный, седой, сдержанный, от роду сорок девять лет, никакими особыми хворями не страдаю, зарабатываю неплохо. О детях моих упоминать не стоит, вряд ли оно было бы к лучшему. Впрочем, она все равно знает об их существовании.
Итак, честные ли у меня намерения, как выразилась бы какая-нибудь кумушка — соседка? По правде говоря, на прочный союз, вроде того что, мол, «одна лишь смерть разлучит нас», я решиться не могу. Вот написал «смерть» — и сразу явилась Исабель, только с ней все было совсем иначе; мне кажется, в Авельянеде меня меньше всего волнует физическая ее привлекательность (может, вообще сорок девять лет физическая привлекательность волнует меньше, чем в двадцать восемь), а жить дальше без Авельянеды я не могу. Самое лучшее, конечно, было бы заполучить Авельянеду без всяких обязательств на будущее. Но это уж слишком жирно. Стоит, однако же, попытаться.
Пока я с ней не поговорю, ничего нельзя знать. Это все так, разговоры с самим собой. Мне, признаться, опротивели немного встречи в темноте и меблированные комнаты. Там воздуха не хватает, все происходит мгновенно, в спешке, и никогда ни с одной женщиной я не разговаривал. Кто бы она ни была, до того, как легли в постель, мне важно только одно — поскорее лечь; а после обоим хочется поскорее уйти, вернуться к себе, в собственную свою постель, забыть друг о друге навсегда. Долгие-долгие годы играю я в эту игру, и ни разу ни одного душевного разговора, ни одного теплого слова (моего или ее), которое вспомнилось бы потом, бог знает когда, в минуту жизненной смуты, помогло бы покончить с сомнениями, прибавило бы хоть чуть-чуть решимости и сил. Впрочем, не совсем так. Как-то раз, в меблированных комнатах на улице Ривера, лет эдак шесть или семь тому назад, одна женщина сказала мне прекрасные слова: «У тебя такая физиономия, будто ты не любовью занимаешься, а бумаги подшиваешь».
Среда, 8 мая
Опять Вигнале. Ждал меня возле конторы. Никуда не денешься, пришлось идти с ним в кафе, выпить чашечку кофе — неизбежный пролог, после чего он исповедовался целый час.
Вигнале весь сияет. Судя по всему, атаки свояченицы увенчались успехом, так что теперь он и она утопают в блаженстве. «До чего же она в меня втрескалась, то есть прямо не верится», — говорил Вигнале, поправляя галстук — молодежный, кремовый в синих ромбах, знаменовавший собой полнейший переворот в его жизни, ибо прежде, будучи всего только мужем своей жены, и притом верным, Вигнале вечно ходил в мятом галстуке неопределенно-бурого цвета. «Вот уж женщина так женщина, поздняя страсть, представляешь?». Я представил себе позднюю страсть этой здоровенной тетки — жутко даже подумать, что станется с беднягой Вигнале через полгода. Однако пока что он счастлив безмерно, так весь и светится. И нисколько не сомневается, что Эльвиру прельстила его мужественная красота. Бедный Франсиско, если судить по его вечно блаженной физиономии, и вправду каплун, но на Вигнале (хотя это как раз не приходит ему в голову) зовы «поздней страсти» обратились лишь потому, что он оказался единственным в доме мужчиной, способным их удовлетворить, и к тому же был постоянно под рукой.
«А как же твоя жена?» — спросил я с видом озабоченного сочувствия. «Утихомирилась совсем. Знаешь, что она мне сказала на днях? Что у меня в последнее время характер стал лучше. И верно. Даже печень перестала мучить».
Четверг, 9 мая
В конторе я не могу с ней поговорить. Надо где-нибудь в другом месте. Выследил, где она бывает. Зачастую остается обедать в центре. Обедает с подругой, толстушкой из фирмы «Лондон — Париж». Потом они расходятся, Авельянеда одна отправляется в кафе на углу Двадцать четвертой и Мисьонес. Надо устроить случайную встречу. Так будет лучше всего.