Пятница, 31 мая
Тридцать первое мая — день рождения Исабели. Как давно это было. Однажды я купил ей ко дню рождения куклу, которая могла закрывать глаза и ходить. Я принес куклу домой в большой твердой картонной коробке. Положил на кровать и сказал Исабели: Угадай, что в коробке?» «Кукла», — ответила она. Этого я ей так никогда и не смог простить.
Дети не вспомнили, какой сегодня день, во всяком случае ничего мне не сказали. Память о матери как-то сама собою мало-помалу рассеялась. В сущности, одна только Бланка, как мне кажется, грустит о матери, говорит о ней просто, без внутреннего усилия. Может быть, виноват я? Первое время я редко упоминал Исабель, потому что было больно. Теперь я тоже редко ее упоминаю, потому что боюсь ошибиться, спутать Исабель с другой женщиной, которая не имеет с ней ничего общего.
Неужели когда-нибудь Авельянеда так же забудет меня? Вот тут и таится главное: чтобы забыть, надо сперва запомнить, пусть хоть начнет запоминать.
Воскресенье, 2 июня
Время летит. Иногда я думаю, что надо спешить жить, извлечь максимум из оставшихся лет. Пока что люди, пересчитав все мои морщины, говорят вежливо: «Но ведь вы еще не старый человек». Еще. Сколько продлится это «еще»? Эта мысль заставляет торопиться, я с тоскою смотрю, как ускользает жизнь, утекает, будто кровь из открытых вен, и нет возможности ее остановить. Жизнь — это работа, деньги, везение, дружба, здоровье, всякие сложности, однако (и тут всякий со мной согласится) когда мы думаем о Жизни, когда говорим, например, что «цепляемся за жизнь», то под словом «жизнь» мы понимаем нечто другое, гораздо более конкретное, манящее, самое для нас важное, — Счастье. Я думаю о счастье (в любой его форме) и уверен, что счастье и есть жизнь. И я спешу жить, мучительно спешу, потому что все мои пятьдесят лет шагают за мной по пятам. Впереди, я надеюсь, еще не так мало, будет и дружба, и сносное здоровье, привычные заботы, надежды на удачу. Но сколько времени остается для счастья? В двадцать лет я был молод, и в тридцать тоже, и в сорок. Теперь мне пятьдесят, и я «еще не стар». Еще. Значит, скоро конец.
И тогда выплывает наружу вся бессмысленность нашей договоренности: мы решили терпеливо ждать, пусть пройдет время, а там увидим. Но время летит, хотим мы того или нет, время летит, и Авельянеда расцветает с каждым днем, становится все соблазнительнее, свежее, женственнее; надо мной же, напротив, сгущаются тучи, с каждым днем утекают силы, надвигаются хвори, гаснет энергия, воля к жизни. Надо спешить навстречу друг другу, ибо время сулит неизбежную разлуку. Всего, чего она ждет, я уже дождался, всего, чего я дождался, она еще ждет. Человек, познавший жизнь, давно утративший наивность, но приобретший опыт, человек, у которого голова на плечах, может казаться женщине привлекательным, но как недолго! Потому что опыт хорош, когда есть силы, если же силы ушли, ты превращаешься в почтенную музейную реликвию, единственная ценность которой в том, что она напоминает о прошлом. Опыт и сила идут об руку лишь краткий миг. Вот я сейчас и переживаю этот краткий миг. Только завидовать моей доле не стоит.
Вторник, 4 июня
Потрясающая новость. Вальверде поругалась с Суаресом. Вся контора ходуном ходит. Мартинес сияет. Разрыв этот открывает перед ним прямой путь к должности заместителя управляющего. Суареса с утра не было. После обеда он явился с синяком на лбу и с похоронной физиономией. Управляющий его вызвал и наорал, тем самым смутный слух превратился в непреложный факт, подтвержденный и заверенный начальством.
Пятница, 7 июня
Мы два раза были в кино, но после сеанса она обычно шла домой одна. Сегодня же я проводил ее. Она говорила со мной так сердечно, так дружески. В середине картины, когда Алида Валли[10] ужас как страдала из-за этого дурака Фарли Грэйнджера[11], она вдруг схватила мою руку. Просто инстинктивное движение, я понимаю, но дело в том, что после она руку не отняла. А во мне хотя и сидит некий осторожный сеньор, который отнюдь не стремится ускорять ход событий, однако, кроме него, имеется еще и другой, постоянно думающий о том, что надо спешить.
Мы сошли на улице Восьмого октября и три квартала прошли пешком. Темнота была прозрачной, истинная темнота ночи — фонари не горели. УТЕ[12], добрая старая УТЕ сделала мне этот подарок. Авельянеда шагала чуть ли не на расстоянии метра от меня. Мы уже почти дошли до угла (там магазин, и в витрине — освещенный свечами бильярдный стол). Вдруг чья-то тень медленно отделилась от дерева. И метровое расстояние между нами тотчас же испарилось: не успел я прийти в себя, как она уже держала меня под руку. Тень оказалась просто пьянчужкой, совершенно безобидным и беззащитным, он бубнил: «Да здравствуют нищие духом и Национальная партия!» Авельянеда подавила смешок, теперь она уже не так крепко держалась за мою руку. Ее дом номер триста шестьдесят восемь, а улица зовется каким-то именем и фамилией, не то Рамон П. Гутьеррес, не то Эдуардо С. Домингес, я не запомнил. Дом с порталом, с балконами. Дверь была заперта. Она сказала, что внутри есть ниша с окном и в окне что-то вроде витража. «Говорят, будто хозяин заказывал копии с витражей собора Нотр-Дам, только святой Себастьян похож на Гарделя, честное слово».
Она не стала тотчас же отпирать дверь. Прислонилась к ней и стоит. Я подумал, не больно ли ей, бронзовая ручка вонзается в спину. Но она не жаловалась. Она сказала: «Вы очень хороший. Я хочу сказать — хорошо себя ведете». Я, хоть и знаю прекрасно, какой я хороший, стал скромничать: «Конечно, я очень хороший. Только не уверен, что веду себя хорошо». «Не кривляйтесь, — отвечала она, — вас, верно, учили в детстве: ежели ведешь себя хорошо, то не следует этим хвастаться». Настала минута, которой она тоже ждала: «В детстве меня учили, что, ежели ведешь себя хорошо, получаешь награду. Я разве не заслужил награды?» Молчание. Я не видел ее лица — проклятые муниципальные древонасаждения не пропускали лунный свет. «Да, заслужили», — сказала она. Из темноты возникли ее руки и легли на мои плечи. Надо думать, она видела такой предваряющий жест в каком-нибудь аргентинском фильме. Но поцелуя такого нет и не было нигде, никогда, тут я не сомневаюсь. Как нравится мне ее рот, как прекрасен вкус ее губ, когда они погружаются в мои, приоткрываются и потом ускользают. Конечно, она не впервые в жизни целуется. Ну и что? В конце концов, это ведь и есть счастье — вновь целовать чьи-то губы, доверчиво, нежно. Не знаю, как это случилось, что-то нас закружило, и теперь бронзовая ручка двери вонзалась в мою спину. Целых полчаса стояли мы у дверей дома номер триста шестьдесят восемь. До чего же мне повезло, господи боже мой! Ни я, ни она не сказали ни слова, но в этот вечер что-то решилось. Завтра обдумаю. Сейчас я устал. Правильнее было бы сказать — я счастлив. Только слишком уж я всего опасаюсь и потому не могу быть счастливым до конца. Опасаюсь самого себя, судьбы, того единственного реально ощутимого будущего, которое зовется «завтра». Опасаюсь — значит, не верю.
Воскресенье, 9 июня
Наверное, я фанатик умеренности. Какую бы проблему ни поставила передо мной жизнь, меня никогда не тянет к крайним решениям. Быть может, в этом и коренятся причины моего жизненного краха. Одно лишь ясно: тот, кто склонен к крайним решениям, полон энтузиазма, жизненной энергии, увлекает за собою других, те же, кто стремятся сохранить равновесие, как правило, испытывают неудобства и неприятности и весьма редко выглядят героями. В общем-то, чтобы сохранить равновесие, требуется довольно много смелости (это — смелость особого рода), но люди неизбежно принимают ее за трусость. К тому же человек, стремящийся к равновесию, обычно скучен, а быть скучным в наше время чрезвычайно невыгодно, этого не прощают.