— Кто самый умный?

— Ты!

— Кто самый образованный?

— Ты!

Саша уже не знает, что бы такое еще придумать:

— Кто лучше всех на свете жарит картошку? — спрашивает она.

— Конечно, ты! Кто же еще?

— То-то! — говорит Саша.

Тепло. Пахнет детским мылом. Комната переполнена сонным дыханием. Тихо. Они только что искупали Анюту и уложили ее. Уснула и Саша.

Сняв сапоги, он шагает по комнате. Он должен сказать. Если она пошевелится, он ей скажет сейчас. Саша вздыхает сквозь сон, и он замирает, притаившись в своем углу. Не проснулась. Ладно, он скажет ей утром.

Какая длинная ночь! Анюта и Саша тут, и он с ними рядом и все же один со своими мыслями. Андрей раскрывает тетрадь дневник. Так велит Чуковский, если отец культурен — записывай. И он пишет:

"20 мая 1937 года.

За отчетный период Анюта четыре раза ездила в трамвае, два раза побывала в метро, один раз не без удовольствия слушала пластинки Шаляпина (Володя приносил) и ежедневно, без заметного удовольствия, слушает перепалки и споры на кухне. Уже давно реагирует на звук, попросту говоря — слышит.

Когда ей было десять дней, ее легко успокаивал "Евгений Онегин", особенно первая строфа. А теперь Анюта впадает в детство: от Онегина интерес перешел к погремушкам. Зато все осмысленнее смотрит своими круглыми глазищами и довольно внимательно следит за целлулоидным попугаем. Иногда смотрит поочередно на папу и на маму, не придавая, впрочем, большого значения присутствию этих товарищей. По ночам еще кричит, но, кажется, Сперанский прав, понемногу она сдается…"

Словно услышав эти слова, Анюта принимается громко орать.

— Молчи, — говорит Андрей строго, — разбудишь маму. Мама устала.

Наклонившись над коляской, он внимательно смотрит в лицо своей дочки.

— И не думай! Не сдамся! Нипочем! — орет Анюта. Ее личико кажется ему страдальческим. И он сдается:

Берет ее на руки.

Головка вся уместилась у него на ладони. Руке тепло от нежного затылка. Она запеленута, но вытащила ручки поверх пеленки. Они судорожно сжимаются и разжимаются, будто грозятся.

Ну как же это говорят, что новорожденные ничего не понимают? Если б не понимала, разве она могла бы плакать так горько? Разве смотрели бы ее глаза так пристально в глаза отца? Разве она могла бы так разумно потягиваться? Должно быть, маленькие видят землю, как птицы, — сверху. Да, как птицы или как пассажиры самолета. Земля предстает перед новорожденным в гармонии, в счастливом порядке, и некогда ему замечать мелочи. Такие глаза все видят, все понимают. А плачет — что ж, ей просто одиноко там в коляске. Вот ведь молчит, лежа у него на коленях.

— Ты мудрая, очень мудрая, — говорит он и, наклонившись, целует Аню в бархатный лоб.

— Чья взяла? — говорит Саша шепотом. — Кто сдался? Андрей вздрагивает. Он встает, не выпуская Анюту из рук. Подходит к жене. Он прижимает дочку к себе, как будто в ней его мужество.

— Сашенька, — говорит Андрей. — Я… я должен тебе сказать… Мы с Володей… Одним словом, мы едем в Испанию.

Опять лето. Опять над Сашиной головой листья каштана… Их шорох едва приметен. Они полощутся, будто закипают на ветру. Каштан… Его киевские братья давно уже расцвели. Но ведь он московский, и солнце здесь не такое, что на Украине. И свечки проклюнутся только в июле, когда станет по настоящему тепло. На дворе солнце. Оно ложится на покрышку Анютиной коляски. Но лицо Анюты в тени.

Не читается. Саша вздыхает. Анюта спит. Скоро она проснется. И Саша станет с ней гулять по двору. На Анюте первое в жизни платье до пят. Новая шапочка, которую связала ей Нина Викторовна. Из-под шапочки выбиваются кружева и прядь светлых волос, прямая, как у мальчика. Тяжелая прядь волос, как будто нарочно зачесанных на косой пробор. А брови-то, брови! Брови серьезные, соболиные. Лучшие брови во всей семье.

Анюта спит. Задумалась Саша, обняв руками колени. Над головой шевелит листьями каштан. Перед Сашей открытые окна дома. Все тот же двор, тот же дом, который она помнит с тех пор, как помнит себя.

Вот асфальт посреди двора. Старый, потрескавшийся от солнца, щербатый от времени. А когда-то был гладкий. Она приносила из школы мел, чтобы играть с девочками в классы. На этом дворе они подбирали цветные стеклышки, в этих парадных прятались. Там, в парадных и на черных ходах, вон за теми облупившимися дверями, словно до сих пор прячется девочка в коротком платье. Эту девочку звали Сашкой.

А Петька с третьего этажа просидел один раз двое суток ион в том подвале в отместку матери, которая стукнула его по затылку. И ребята тайно передавали ему хлеб с колбасой, чтоб не помер с голоду…

Тили-тили тесто! Жених и невеста! — кричали им с Петькой, когда они перешли в пятый класс. И дергал же он ее за косы! И обливал же чернилами ее тетрадки! А она? Она презирала его! Два раза их прорабатывали на пионерском сборе. Выступала Юля и говорила о нечуткости к человеку и о вопросах товарищества.

А потом он стал кроткий, будто его подменили. Ходил по пятам, глядел тоскующими глазами. Но она уже к тому времени была влюблена в Толю Кириллова из девятого класса. А Толя был влюблен в Марину Плешко из десятого.

Как Саша плакала, даже Юля об этом никогда не узнала. Поднялась вон на тот чердак и там долго плакала, лежа на животе в пыли, под мокрым бельем на веревках. На голые ноги ей капало с чьей-то длинной рубашки в цветочках, но она ничего не замечала. Она слышала, как ее звали, но* не откликнулась. Пришел вечер, в окошко глянули первые звезды и огни соседних домов. Первый раз она видела свою улицу с такой высоты. Встав на цыпочки, она долго глядела! в узкое маленькое оконце. И вдруг вспомнила, что она влюблена, что любовь ее несчастна и безответна. Но странно: она не ощутила прежней горечи. Как же так? Ведь она влюблена? Пошлый человек, как она хотела есть, как хотела скорей домой, к папе, к Лешке.

Этот дом встречал ее весной и летом широко распахнутыми окнами и дверями балконов. В пасмурные дни, когда по стеклам бил дождь, окна были закрыты. Но это только казалось так. На самом деле почти все окна и двери были распахнуты для Саши. Вон за тем окном в первом этаже жил Гришенко Иван Васильевич. Инвалид гражданской войны. Он рисовал картинки для артели "Всекохудожник": чайки, море, кораблики. У его окна всегда толпились ребята. Через окно были видны мольберт, палитры, краски, в кувшине большущие кисти. Не было на земле красивее тех картин, что рисовал Иван Васильевич. Они сохли на подоконнике. Чайки были белые, море синее, аккуратное. Даже волны аккуратные. А парус! Белый парус на светлом кораблике. Никто, кроме Ивана Васильевича, не мог так рисовать море, чаек и паруса.

А вон там, на третьем этаже, жил директор завода Голубев. За ним по утрам приезжала машина, подумать только! Машина! Тогда машин было не так много, как сейчас. Директор садился и уезжал, и мальчишки стояли завороженные, полные зависти и восторга.

Вон с того балкона они с Юлей облили Петьку из кувшина. Он вышел во двор гордый, в новой рубашке, в прекрасном новом галстуке и серых брюках. А они взяли и плеснули на него из кувшина. Летом они сидели на ветках каштана и осмеивали прохожих. Интересно, почему в четырнадцать лет люди бывают такие вредные? А потом дядя Толя сгонял их с дерева, грозил им шлангом и кричал: "Тоже! Завели моду!"

В пятнадцать лет она из Сашки превратилась в Сашу, Сашеньку. Один раз Константин Артемьевич нашел в почтовом ящике записку: "Саша, у меня есть лишний билет в кино. Может, выберешь минуту? Коля".

Константин Артемьевич долго смеялся и все спрашивал — нет ли там лишнего билетика и для него?

Когда ей минуло шестнадцать, на день рождения пришла учительница Анна Дмитриевна, а рядом семенила Юля в белых босоножках. Она и привела Анну Дмитриевну. Вот это подруга! Вот это подарок!

Счастье входило в эту калитку много раз. Однажды оно легло на колени букетиком ландышей. И, как всегда, как и прежде, шагнуло в эту калитку, глянуло через эту решетчатую ограду.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: