Он вел Машу домой. И она снова спрашивала:
— Вы не слушаете, Митя?
— И он отвечал:
— Я слушаю, слушаю, Машенька.
Когда они дошли до ее дверей, она подняла к нему лицо и спросила:
— Зайдете, Митя? И тогда Поливанов, сам удивляясь жестокости и неожиданности своего поступка, пошел, почти побежал по улице не оглядываясь.
Через неделю он уехал. Взял отпуск и уехал на Белое море, где руководил биостанцией его давний приятель, Уехал, не позвонив Саше и не простившись с ней.
Там, где жили биологи, все было мирно, тихо, ясно. Лесистая бухточка. Брезентовые палатки и мачта с выгоревшим на солнце вымпелом. Море, небо, простор, безлюдье.
Темнели кресты, серые, покосившиеся. Их ставили давно, в память благополучного возвращения из плаванья, после сильных штормов. Море билось о берег. Так оно билось до встречи Поливанова с Сашей, так будет биться, когда их обоих не станет.
По вечерам студенты — их было на острове всего девять человек сидели у костра, играли на гитаре и пели. Поливанов вместе со всеми жег костры, помогал в работах, которые велись на станции. Он был прекрасным гребцом, умели столярничать, и плотничать все это пригодилось здесь.
Однажды он вел моторку. Лодка, мелко вздрагивая на волне, взяла курс в открытое море. Чуть левее лодки плыла утка с выводком утят. И вдруг, оторвавшись от воды, она подлетела к лодке и стала "заманивать" вправо. Поливанов резко отвернул вправо, успокоенная утка что-то прокричала вслед, подлетела к утятам и скрылась вместе с ними в волнах.
Вот бы Ане рассказать, — подумал Поливанов. Заметил, что подумал спокойно, без боли, и вздохнул с облегчением. Вечерами он подолгу бродил вдоль берега и удивлялся, что воспоминания поворачивались теперь как-то иначе — все, чем он дорожил, словно потускнело.
Он вспомнил, как Саша впервые пошла с ним на лыжах. Был сияющий зимний день, они шли по лесу, не шли — летели.
— Как я давно не ходила на лыжах! Пожалуй, с самой школы, — сказала она вдруг, повернув к нему полное жизни лицо. И спустя минуту добавила:
— С Андреем мы ни разу не ходили.
Впервые она произнесла при нем это имя.
— Я носила тогда Анюту, — сказала она, помолчав.
И Поливанова почему-то тронула простота, с какой это было сказано. А теперь он говорил себе: "Ну что меня умилило? Обыкновенная медицинская привычка называть вещи своими именами. Ах, простота, ах, прямодушие, ах, доверчивость, ах, чистота! Смешно, право. До чего все преувеличиваешь, когда любишь. Любишь? Нет, это была не любовь, а увлечение". И очень хорошо, что он сумел вовремя освободиться от всего этого.
И еще он вспомнил: однажды к их столику в ресторане Дома кино подсел известный актер. Обычно угрюмый, он на этот раз был чуть навеселе и поэтому оживлен и разговорчив.
— Вот задали мне сейчас каверзный, понимаете, вопрос: какая любовь сильнее — та, что не знает искушений, или та, что их преодолевает? Ну, Митя, как ты скажешь? Я считаю, любовь, не знающая искушений, — выше. А ты?
— Никогда над этим не задумывался, — ответил Поливанов. — Пожалуй, все-таки та, что преодолевает искушения, — сильнее.
— А вы, милая барышня?
Пожилой актер смотрел на Сашу снисходительно и добро. Поливанову стало жаль ее: застесняется, залепечет что-нибудь от смущения. Не каждый день приходится разговаривать с великими артистами. Но, подперев щеки ладонями, она задумчиво глядела на собеседника. И, помолчав немного, спокойно сказала:
— А по-моему, любовь, знающая искушения, — нелюбовь.
— Вот вы какая! — сказал актер.
"Вот ты какая!" — подумал тогда и Поливанов. А теперь он говорил себе: ну что она такого сказала? Громкая книжная фраза. Не более того. И вообще, какая все это малость по сравнению с тем, что окружает его сейчас. Небо. Море. Деревья. Тишина.
Он ходил долго, почти бездумно, а потом возвращался к костру, ужинал со всеми, смеялся, острил. Саши не стало в его жизни, и это было великое облегчение. Ушла, исчезла. Снова можно дышать, спать, думать. Все. Справился. Наплевал. Теперь можно и домой.
…Место ему досталось бесплацкартное. Плацкартного он не хотел ждать: хватит, ждал довольно, надо жить дальше.
Застучали колеса, и поезд помчался в Москву. И тут Поливанов вспомнил, что у него с собою нет водки. А зачем ему водка? Ему и без водки хорошо и бездумно. Но кто бы знал, как ему хотелось напиться! Его попутчик почему-то догадался об этом.
— Выпьем по маленькой? — предложил он ласково.
Водку они заедали солеными огурцами. Попутчик назвал себя:
— Милашкин, Леонид Милашкин.
У него были седеющие виски, красные веки и бледно-синий галстук. Он оказался компанейским человеком. Весь вагон исполнял под его управлением хоровые песни: он дирижировал, размахивая руками, и Поливанов распевал громче всех.
Когда все успокоилось и вагон уснул, он остался с глазу на глаз с Милашкиным. Они продолжали пить и уже говорили друг другу "ты". И пьяные признания срывались с губ Поливанова, молчать он почему-то больше не мог.
— Ну скажи мне, допрашивал он внимательно слушав его Леонида, ну что за бред такой… Это ведь даже объяснить нельзя. А почему? Зачем? Непонятно…
— Ну а собой миловидная?
— Да разве я не знал красивых? Да что — красивых! Красавиц! Да и не знаю я, какая она… Знаю, что нет сил,
Вот и все
— А ты плюнь! — советовал Поливанову Леонид. — Они такие всю душу вымотают. Плюнь — и точка.
Они пили, пили и закусывали огурцом. Скоро ли Москва? Не было сил дождаться Москвы. Он выходил на станциях, шагал по платформе, толкался по базарам, однажды чуть было не отстал от поезда. И вот Москва. И все осталось далеко позади: тихий остров, высокое небо, умные рассуждения о вселенной, и водка, и ночной собеседник, о котором он вспоминал со стыдом и отвращением. Вот наконец ее дом, ее дверь.
— Дмитрий Александрович, дорогой, наконец-то! Куда вы запропастились? — воскликнула Нина Викторовна, открыв дверь. — А Сашеньки нет.
— Как нет? — спросил Поливанов одеревеневшими губами.
— Она в Калуге.
— В Калуге? Какой Калуге? Зачем?
— К свекру поехала. Проведать. Взяла Аню и поехала.
Ну как же, сколько не виделись. Взяла да и поехала. Заходите, пообедайте с нами.
Не ответив, даже не простясь, он спустился по этой знакомой лестнице. Куда идти? Что делать? Куда себя девать? Вот что: он поедет в Калугу. Ему не до самолюбия. Ему дышать нечем. Да, надо в Калугу.
Вечером он снова пошел в Серебряный переулок и от обиженной Нины Викторовны узнал, что Саша приедет завтра. Потому что завтра — день ее рожденья. А дни рожденья надо праздновать в семейном кругу.
Он был на вокзале за час до прихода поезда. Не стало больше мыслей о вечности, о жизни и смерти. Сейчас он увидит ее и пойдет вместе с ней, и будет нести на руках Аню, и, что бы ни было и что бы она ему ни сказала, он пробудет рядом с ней всю жизнь, ничего не требуя, ни на что не надеясь. И не страдая…
И вдруг он услышал радио. Поливанов рассеянно остановился у черной тарелки репродуктора.
— …Германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбежке со своих самолетов наши города — Житомир, Киев, Севастополь…
Поливанов словно врос в перрон, раздавленный этим голосом. Рядом с ним стояли люди, пришедшие на вокзал встречать своих близких. Молодая женщина прижала к груди букет сирени и смотрела на репродуктор, беспомощно приоткрыв рот. "Что же это? — говорило ее лицо. — Как же это?"
— Ма-ам! — тянул мальчишка лет пяти. — Ну, Ма-ам!
Он дергал ее за платье, он становился на цыпочки, чтоб заглянуть ей в лицо, а она смотрела на черную тарелку репродуктора, и лицо ее спрашивало: "Что же это?"
— …Весь наш народ теперь должен быть сплочен и един, как никогда… Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами…
Поливанов слушал, опустив голову и крепко сжав губы.