Саша осталась одна. До этой минуты ей и в самом деле казалось, что она устала и хочет спать. Но сейчас она поняла, что не уснет. Она одиноко сидела на своем круглом стуле и пристально смотрела в окно. Саша слышала, как на улице кто-то стучал в дверь соседнего дома, и различала сквозь шум дождя: "Да ты что, оглохла? Открывай! Долго мне мокнуть?" Слышала, как перекинулись словом Андрей и Николай Петрович. Из кухни еще некоторое время доносилось: "Что ж… обычай… А мы люди старые". Но вскоре умолкла и Елена Кирилловна.
Какой странный день, — подумала Саша. Какой странный, длинный день.
За окном все шуршал, шуршал дождь. Саша постелила себе, легла и потушила свет. Нет, я не хочу быть тут одна. Зачем он ушел? Зачем он оставил меня одну в этой чужой комнате?
Она приподняла голову с подушки и, словно в ответ ее движению, скрипнула дверь. Луч света от уличного фонаря на мгновенье осветил Андрея.
— Зачем ты ушел? — спросила Саша и всхлипнула.
Он ничего не ответил. Он крепко обнял ее и прижал к себе.
Они вернулись в Москву через полтора месяца. Саша держала экзамены на филологический факультет университета и, к всеобщему удивлению, выдержала их. Она была принята и, как все добрые люди, стала с первого сентября ходить на лекции. Но, если говорить по совести, это ее не очень занимало: университет, лекции, новые товарищи. Ее занимал Андрей. Ей казалось, что он открыл ей гораздо больше, чем она узнала за всю свою короткую жизнь. Университет был похож на школу: в школе — уроки, в университете — лекции. Только на дом не задавали.
А все, что дарил ей Андрей, было ново. Уж она ли не любила музыку? Она думала, что по-настоящему любит ее. Саша с Юлей еще с восьмого класса начали ходить на концерты. Едва увидев афишу о концерте легкой музыки, они тотчас брали билеты. Да что, они и "Лунную" Бетховена слышали, и "Патетическую" — этим не каждая девочка в их классе могла похвастаться.
Очень весело было в антракте потолкаться в фойе и поглядеть на эту странную, непривычно серьезную публику. Они проникали в партер и, задрав голову, читали имена композиторов. Одним словом, поход в консерваторию — это всегда было очень весело, и, кроме того, назавтра можно было сказать невзначай: "А мы с Юлей вчера слушали Четвертую симфонию Чайковского. Это та, где есть песня "Во поле березонька стояла".
С Андреем было не так. Он брал билеты на балкон и говорил: "Здесь спокойнее". В антракте он даже не выходил в фойе. Он спрашивал:
— Тебе понравилась вторая часть? Правда, хорошо?
А она не отличала первую от второй, ей было скучновато. Она оглядывала тех, что сидели впереди, и однажды ее долго нанимала старушка, которая то и дело клевала носом, а потом интеллигентно оглядывалась, стараясь убедиться, что никто этого не видел. И зачем она ходит сюда? Ведь она не слушает. А я? Я ведь тоже плохо слушаю. Я хожу потому, что он ходит, потому, что ему это надо. Но я ведь далеко отсюда.
— И правда, под музыку она думала обо всем, кроме музыки. Под музыку так хорошо вспоминалось — как она собирала в лесу грибы, как каталась на лодке и как Николай Петрович почему-то сказал ей однажды: "Пейте, пейте молоко, Саша. У вас в Москве нет такого молока, как у нас в Калуге".
Вспомнила вдруг, что не успела отдать в починку туфли, и ужаснулась, что здесь, в этом зале, в такую минуту может думать о каких-то туфлях. Хорошо, что наука еще не дошла до того, чтобы знать, о чем думает человек. А то как бы презирал ее Андрей! Иногда, слушая, он закрывал глаза и лоб рукой, и тогда ей казалось — он не здесь, не с пси.
За что он любит меня? — снова и снова спрашивала себя Саша и с тревогой, осторожно дотрагивалась до его руки. Словно опомнившись, он смотрел на нее прозревшими глазами, улыбался, легонько отвечал на ее пожатие и — отбирал руку, опять уходил в свой недоступный Саше мир.
И вот однажды случилось чудо. В клубе МГУ играл пианист — сухощавый, высокий человек с хмурым лицом.
Он вышел на эстраду, сдержанно поклонился и сел за рояль. Зал слушал рассеянно. Даже Андрей. Саша видела это по его лицу.
— Он плохо играет? — спросила она в антракте. Андрей пожал плечами.
— Никак он не играет. Скучно.
Когда началось второе отделение, пианист осторожно прошелся пальцами по клавишам, и Саша с удивлением услышала то, чего не поняла сначала: рояль был расстроен. Нет, быть этого не может! — подумала она.
И вдруг из задних рядов молодой сильный басок сердито крикнул:
— Позор! Заставлять артиста играть на такой разбитой старой калоше!
Пианист повернул к залу лицо, коротко улыбнулся, еще раз, теперь уже нарочно, тронул ноту, которая фальшивила, — на этот раз ее услышали все, — потом взял аккорд, чуть подумал и заиграл. Должно быть, он ощутил добрый ток, который прихлынул к нему из зала, только Саша вдруг услышала, что теперь он играл иначе. И кажется даже, это был другой человек, совсем не тот, что играл в первом отделении. Какой это был человек, Саша не знала, но теперь она слышала его. Кто-то взял ее сердце в руку и сжал. Она услышала музыку и увидела, если можно увидеть, то, о чем рассказывает музыка.
Это был "Карнавал" Шумана. Праздничная пестрая толпа хлынула ей навстречу, и они с Андреем затерялись в потоке карнавальных масок, в потоке мимолетных быстро сменяющих друг друга звуков — нежных и задорных, веселых и печальных. То она кружилась в веселой танцевальной суматохе, то слышала слова признания, то, перестав видеть, думать, крепко переплетя пальцы и забыв обо всем, вслушивалась в мелодию Киарины.
Зал аплодировал долго, горячо. Артист выходил снова и снова, и снова садился за рояль и щедро играл. Да, он возвращал слушателям то, что они нынче подарили ему, то, без чего он вышел в этот вечер к роялю.
С того вечера концерты в консерватории стали для Саши праздником.
Может, я Душечка? — думала иногда Саша.
Вот, например, еще в Калуге, в середине июля, Андрей прибежал к ней с "Комсомольской правдой":
— Посмотри… Испания…
На четвертой странице было всего несколько строк: фашистский мятеж в Испанском Марокко… Мятежники высадились в Гибралтаре…
С тех пор она вместе с ним жадно ловила все, что писали и говорили по радио о событиях в Испании. А события ширились, росли, с четвертой газетной страницы перебрались на вторую, на первую. Они взывали ко всем, и слова из песен и книг вошли в каждый дом — Севилья, Барселона, Астория…
В июле Чкалов, Байдуков и Беляков совершили свой беспосадочный перелет. И почти двое суток Андрей не отходил от репродуктора. Глядя на него, Саша думала: вот и я когда-нибудь стану ждать известий о самолете, на котором, будет он. Я жена летчика…
Да, я на все смотрю его глазами, — думала она.
Но это было не так. Он просто дарил ей свой мир, и она все свободнее жила в этом мире и радовалась ему.
Андрей, наверно, тоже был чеховской Душечкой.
Все, что касалось Саши, было ему не то что интересно — драгоценно. Он вместе с ней читал "Слово о полку Игореве" и статьи Гудзия о протопопе Аввакуме. Он легко и просто вошел в мир, который прежде она открывала только Юле.
На Арбате, неподалеку от их Серебряного переулка, был игрушечный магазин. Когда Саша была маленькая, она подолгу застывала у этой ослепительной витрины, где стояли в своих коробках красавицы куклы и смотрели на нее отрешенно и загадочно. Но одна была лучше всех — в золотых башмачках. У ее ног лежал сервиз. На маленьких чашках — голубые незабудки. Кукольная мебель тоже была прекрасна: круглый стол, шкаф и четыре кресла. На все это великолепие можно было глядеть часами. И она глядела, прижав нос к стеклу и недоумевая: так близко и так недоступно.
И вот однажды Саша махнула на все рукой. Не потому, что нагляделась или насытилась, нет, просто она вдруг поняла: это безнадежно. Никогда, никогда у нее не будет такой куклы, такого сервиза. Этот мир за толстым стеклом недоступен, недосягаем.