Для интенционального состояния духа конститутивной является подстановка объективного мира предметов, с которым мы можем соотноситься. Эта соотнесенность с миром служит предпосылкой того, чтобы мы могли делать высказывания о предметах и принимать различные установки к содержанию высказываний. При таком описании интенциональное сознание имеет одни и те же истоки с пропозиционально обособленным языком. Итак, генезис этого сознания следует мыслить так, как если бы оно исходило из своеобразной интеракции с миром, для которой соотношение с миром, подменяемым в качестве объективного, пока еще не конститутивно. Мир вступает с языком лишь в причинно-следственную связь. Эта натуралистическая предпосылка подходит к тезису так называемого экстернализма, в соответствии с которым язык «укоренен в мире» посредством словаря элементарных восприятий и обязан их семантическим содержанием разумной обработке причинных раздражителей чувств: «В простейших и особенно важных случаях слова и предложения выводят свое значение из предметов и обстоятельств, среди которых они были выучены. Предложение, которое по причине наличия огня мы в результате учебного процесса считаем истинным, будет истинным при наличии огня»[56].
Это объяснение сводит значение выражения и истинность предложения к обуславливающим обстоятельствам, при которых они выучиваются. Правда, процесс, описывающийся в причинно-следственной языковой игре как кондиционирование, находится в контринтуитивном напряжении с нашим пониманием себя как рациональных существ. Поэтому Дэвидсон стремится объяснить, как интенциональная дистанцированность по отношению к миру и от мира может быть вызвана самим миром по образцу раздражение-реакция. Эту специфическую дистанцию два вступающих в интеракцию живых существа обретают — поначалу от раздражителя, кондиционирующегося без учета дистанции, на который эти существа в связи с присущими им однородными диспозициями реагируют одинаково, — вследствие того что они не только воспринимают сам раздражитель, но и в ходе взаимного наблюдения одновременно воспринимают то, что соответствующий «другой» всякий раз реагирует на один и тот же раздражитель так же, как и «я»: «Тем самым достаточное количество признаков сдвигаются на свое место, чтобы наделить значением мысль, что раздражитель занимает объективное место в общем для всех пространстве; имеется в виду, что две частные перспективы сходятся, маркируя некое место в интерсубъективном пространстве. Однако в этой картине ничто не доказывает, что […] подопытные объекты […] располагают понятием объективного»[57].
Правда, пока еще неясно, как один может узнать от другого, что тот реагирует на тот же предмет так же, как и он сам. Оба должны узнавать друг от друга, один ли и тот же предмет они имеют в виду. Они должны прийти к взаимопониманию на этот счет. Однако они могут вступать в соответствующую коммуникацию между собой лишь тогда, когда они используют одинаково воспринимаемый образец реакции (или его часть) в то же время как символическое выражение и адресуют его другому в качестве сообщения. Они должны коммуницировать между собой о том, что именно вызвало реакцию в каждом из них: «Для того чтобы два индивида могли знать друг о друге, что они — их мысли — вступают друг с другом в такие отношения, необходимо, чтобы между ними имела место коммуникация. Каждый из этих двух индивидов должен разговаривать с соответствующим другим, и этот другой должен его понимать»[58]. Раздражитель, который у обеих участвующих сторон вызывает сходную реакцию, преобразуется «для них» в объект, то есть в некий предмет в общем для них объективном мире, как только они — выходя за рамки взаимного наблюдения схожести их реакций — договариваются с помощью своих теперь символически адресованных друг другу поведенческих реакций «о нем», о раздражителе реакции, благодаря этому ставшем предметом. Лишь посредством такого коммуникативного применения образец обеих аналогичных поведенческих реакций одновременно принимает идентичное для обеих сторон значение.
Интуиция, которую Дэвидсон выражает в образе треугольника, ясна: соотнесение с чем-либо в объективном мире и интенциональный настрой на что-либо в нем возможны лишь из такой перспективы говорящего, которая на основе коммуникативно созданных интерсубъективных отношений скоординирована с перспективой, как минимум, одного «другого» говорящего. Объективность возникает вместе с интенциональной дистанцированностью от мира. А последнюю говорящие могут обрести лишь благодаря тому, что они научаются коммуницировать между собой об одном и том же. Правда, трудно прикинуть, как Дэвидсон мог бы объяснить это пересечение объективности с подразумевающей одни и те же истоки интерсубъективностью при помощи своей вымышленной ситуации обучения. Трудности причиняет не экстернализм основного теоретико-познавательного предположения, но методический солипсизм одинокого наблюдателя.
Как же в таком случае два эти организма, которые находятся в одном и том же окружении и взаимно наблюдают в нем друг за другом при одинаковых реакциях на один и тот же раздражитель, смогут договориться между собой о том, что они имеют в виду тот же самый раздражитель, — если они уже не располагают о нем соответствующим понятием? Однако это понятие они приобретают лишь с помощью критерия, которым они одинаково пользуются, — а именно с помощью символа, имеющего одно и то же значение для обеих сторон. Лишь тогда они могли бы договориться между собой об объективно наличествующих подобиях. Конечно, если один, скажем учитель, по отношению к другому, например ребенку, уже мог бы взять на себя роль радикального интерпретатора, то он выявил бы, «одно ли и то же имеют в виду» он и ребенок, — чтобы в случае необходимости исправить эту ошибку. Но такой случай триангуляции, самое большее, объясняет, как подрастающее поколение в рамках наличного языкового сообщества может выучить элементарные составные части словаря восприятий. Это пока еще ничего не говорит о возможности изначального возникновения интенциональности из взаимного наблюдения за поведением у организмов, которые реагируют на определенные фрагменты окружающей среды схожим, но еще не интенциональным способом.
Из взаимного восприятия объективно похожих реакций может возникнуть лишь взаимное приписывание одного и того же образца реакций, когда участники применяют один и тот же критерий. Ибо различные субъекты могут констатировать объективное подобие лишь в определенных, интерсубъективно установленных отношениях. Они должны, как говорит Витгенштейн, иметь возможность следовать правилу. Ведь недостаточно, чтобы сходные реакции происходили с точки зрения непричастного наблюдателя; схожесть реакций в отношении одного и того же раздражителя или предмета должны замечать сами участники[59]. Это уже предполагает то, что должно быть объяснено: «All awareness of sorts, resemblances, facts etc. […] is a linguistic affair»[60]. Правда, Дэвидсон подчеркивает социальное ядро нормативности духа, которое — кроме всего прочего — характеризуется интенциональностью, отношением к общему для всех объективному миру Однако эту социальность он понимает не с точки зрения принадлежащего к этому миру, того, кто «застает себя» в разделяемом с другими образе жизни, то есть того, кто не только объективно оснащен аналогичными поведенческими диспозициями, но и в то же время, как минимум, интуитивно осознает эту согласованность.
К принадлежности, или «членству», относится разделяемое с другими товарищами понимание того, что именно делает их особый образ жизни общим для всех. Выбор объективистского подхода, уподобляющего понимание смысла направляемому теорией объяснению, равнозначен решению в пользу методического солипсизма. Этот солипсизм вынуждает сводить всякое коммуникативное взаимопонимание к конструктивному результату координации и взаимоналожения интерпретативной работы, которую каждый делает для себя и со своей наблюдательской позиции, будучи не в состоянии обратиться к некоему основному инвентарю преднаходимых, объективно отрегулированных, но в то же время субъективно наличествующих общностей. В противном случае пришлось бы вводить упомянутую триангуляцию, например в духе Дж. Г. Мида, в качестве механизма, объясняющего, как до сознания двух особей одного вида, вступающих в интеракцию, доходит значение специфического для их вида и общего для них образца реакции путем взаимного усвоения точек зрения и как это значение тем самым попадает в символическое распоряжение обеих сторон[61].
56
Davidson D. Der Mythos des Subjektiven. Stuttgart, 1993. S. 93 f.
57
Davidson D. Der Mythos des Subjektiven. S. 12.
58
Ibid. S. 15.
59
После написания статьи я обнаружил аналогичное возражение в: Fennell J. Davidson on Meaning Normativity: Public or Social // European Journal of Philosophy. 8. 2000. P. 139–154: «The regularity in the environment, the identification of the common stimuli as the ones we are both responding to involves a normative similarity judgement […]. In order to make the required judgement of normative similarity the interpreter must exceed what is available to an external observer […]. Hence triangulation faces the problem of the identification of the common stimuli […] and triangulation, if it is understood in purely causal terms as the correlation of stimulus-response groupings, leaves this problem unanswered» (p. 149). [«Нормативное суждение о подобии имеет в виду регулярность в окружающей среде, идентификацию общих стимулов как именно тех, на которые реагируем мы оба […]. Чтобы произвести требуемое суждение о нормативном подобии, интерпретатор должен видеть больше того, что доступно внешнему наблюдателю […]. Поэтому триангуляция рассматривает проблему идентификацию общих стимулов […] и триангуляция, если ее понимать в чисто причинных терминах как корреляцию группировок стимул-реакция, оставляет эту проблему без ответа» (англ.).]
60
Sellars W. Empiricism and the Philosophy of Mind (1956). Cambridge (Mass.), 1997. P. 63. [«Всякое знание разновидностей, подобий, фактов и т. д. […] дело языка» (англ.).]
61
См.: Habermas (1981). Bd. II. S. 11–68.